Танатос и Гипнос? Загадка Гераклита в 21 DK. #грелат_заметки (№ 54).
Климент Александрийский в “Строматах” (Clem. Strom. III, 21,1) среди прочего передаёт следующую сентенцию Гераклита Эфесского:
θάνατος έστιν όκόσα έγερθέντες όρέομεν, όκόσα δέ εὕδοντες ὕπνος.
Смерть – это всё, что мы зрим пробуждёнными, а всё, что спящими, – сон.
[мой перевод]
Насколько надёжно переданы слова и что это значит? Об этом не прекращают спорить.
Marcovich, считая последнее слово семантически неудовлетворительным, предлагает графически наиболее достоверное исправление на ὕπαρ (= явь;“real appearance seen in a state of waking, waking vision” в LSJ), вполне себе из гомеровского и вообще архаичного лексикона. Им же критикуется целая плеяда немцев за то, что они посмели переводить ὕπνος как “сновидение/грёзы” (Zeller, Reinhardt, Snell); у Kranz вообще – Dämmerung.
Nestle исправляет на ζωή. Лебедев (Nestle он почему-то совсем не упоминает, равно как и не отмечает его вариант в критическом аппарате) на βίος. Рукописное ὕπνος кажется ему сочетанием парадокса и банальности, не свойственных Гераклиту [отнюдь не аргумент], а вариант Marcovich, по его мнению, “противоречит противопоставлению яви — сну как объективного (общего) субъективному (частному) в эпистемологии Гераклита”. У Гераклита в других фрагментах, действительно, есть оппозиция βίος-θάνατος, но этого, кажется, недостаточно, чтобы концовку править именно так. Истолкование Лебедев сводит к следующему: “Единственное объяснение, какое мы можем предложить: видеть в первом тезисе пифагорейскую идею «посюстороннего Аида» или земного Ада. С точки зрения «умершего» бога (или души) жизнь в смертном теле — это смерть, а земной мир — это и есть загробное царство. Второй тезис, не менее парадоксальный, можно соотнести с известным мотивом «жизнь есть сон», который присутствует в начальных фрагментах самого Гераклита (фр. 2) и у Платона”.
Robinson считает наиболее интересными версию Marcovich и подход Diels, который сохраняет слово, но дополняет фразу: “Death is what we see when awake, sleep what we see when
asleep, (and life what we see when dead)” [под рукой Robinson, поэтому привожу из вторых рук]. Подход Diels любопытный, но вряд ли его можно принять.
Kahn и Conche оставляют текст без каких-либо изменений. Когда мы прочитываем фрагмент до середины, то ожидаем, что в конце нам встретиться жизнь как противоположность смерти (к тому будто бы подводит и упомянутая здесь оппозиция бодрствования-сна, и сама манера выражения в других фрагментах), но Гераклит неожиданно переворачивает игру, сильнее скрывая смысл. Как раз сочетание парадокса с банальностью, вопреки словам Лебедева, усиливает загадочную самобытность изречения. Наиболее чёткую защиту ненужности исправлений и дополнений выдвигает Conche, для которого, текст, каков он есть, clair et suffisant. Опираясь на него и на свои соображения, можно предположить многослойную интерпретацию:
1) Когда человек бодрствует, он сталкивается с настоящими изменениями окружающего мира, с его прехождением, а когда спит, не сталкивается с реальностью, но пребывает в мире своих грёз. Пространство сна нельзя назвать ни сакральным, ни равноценным продолжением яви (здесь критика мифологической традиции, сходная с тем, о чём писал Аристотель).
2) Мудрый, чей ум пробуждён, принадлежа жизни, видит, что она объята смертью, он воспринимает теснейшее единство жизни-смерти при кажущейся разделённой нетождественности. А неразумный, чей ум дремлет, неверно воспринимает действительность, создавая свой ложный образ (ср. 1 и 2 DK).
1, 2 могут сосуществуют, это не альтернативные истолкования, но слои единого. Есть ещё такая причудливая версия:
3) Когда мудрец жив, перед ним Танатос, когда он умирает, то попадает в мир Гипноса. Танатос является проводником к Гипносу. Посмертная участь как блаженный сон?