17.04.202504:06
#теманетакпроста
Знаю много людей, которым идеологическая очевидность кажется прекрасной. Как видят что-нибудь плакатное, так и возглашают: Боже, как это прекрасно! «Рука Всевышнего Отечество спасла»! «Жизнь за царя»! «Как закалялась сталь»! «Марш энтузиастов»! «Тарас Бульба» в постановке Бортко! — это ж такая роскошь идей ([<идеологем>]).
Я тоже восхищаюсь, но скорее — как хорошим изделием: да, сделано классно, доходчиво, убедительно — умеет автор изготовить удобную в использовании вещь. Признавая практичность идеологической продукции, я обычно ощущаю её как эстетическое безобразие. Признавая тут хорошее τέχνη, переживаю это как плохую эстетику.
Над причинами и следствиями этих эстетических разногласий — назову это эстетическим несогласием — буду думать. Тема не так проста.
Знаю много людей, которым идеологическая очевидность кажется прекрасной. Как видят что-нибудь плакатное, так и возглашают: Боже, как это прекрасно! «Рука Всевышнего Отечество спасла»! «Жизнь за царя»! «Как закалялась сталь»! «Марш энтузиастов»! «Тарас Бульба» в постановке Бортко! — это ж такая роскошь идей ([<идеологем>]).
Я тоже восхищаюсь, но скорее — как хорошим изделием: да, сделано классно, доходчиво, убедительно — умеет автор изготовить удобную в использовании вещь. Признавая практичность идеологической продукции, я обычно ощущаю её как эстетическое безобразие. Признавая тут хорошее τέχνη, переживаю это как плохую эстетику.
Над причинами и следствиями этих эстетических разногласий — назову это эстетическим несогласием — буду думать. Тема не так проста.
10.04.202505:26
Предназначение книги — человеческое одиночество. Литература «употребляется», когда ты один. Природа одиночества — это и есть источник призыва, когда говорят о писательском призвании. Автор призван в одиночество. Было бы наивно говорить, что призван Бытием или Богом. Но, что бы ни призывало автора, оно прозвучало как притяжение одиночества.
В разговорах о том, что разобщенность и одиночество людей, небратство людей — это «болезнь», — в разговорах этих имеется осадок фальши и даже пошлости. Неблагополучие общества — это когда все всегда со всеми. Это воистину признак катастрофы. В срединном, не-экстримном течении времени субъекту предоставлено подумать и почитать. Побыть не здесь.
* * *
У меня ужасная профессия. Я подвергаю книги коллективному чтению. Дело в том, что там, где ты можешь побыть один, ты сталкиваешься с таким большим и трудным, что одному этого не выволочь.
В разговорах о том, что разобщенность и одиночество людей, небратство людей — это «болезнь», — в разговорах этих имеется осадок фальши и даже пошлости. Неблагополучие общества — это когда все всегда со всеми. Это воистину признак катастрофы. В срединном, не-экстримном течении времени субъекту предоставлено подумать и почитать. Побыть не здесь.
* * *
У меня ужасная профессия. Я подвергаю книги коллективному чтению. Дело в том, что там, где ты можешь побыть один, ты сталкиваешься с таким большим и трудным, что одному этого не выволочь.
Қайта жіберілді:
L&R - Право и религия

08.04.202518:06
К реплике Н.К. Сюндюкова по поводу сравнения Б.В. Межуевым А.Г. Дугина с героем "Волшебной горы" (1924) Томаса Манна - Лео Нафтой. (уффф, сколько имён в одном предложении.... дальше будет легче читаться)) )
Сравнения, конечно, всегда вещь субъективная. Однако о "Волшебной горе" (1924), как пророчестве о фашизме, написано столько умных и толстых книг, что, возможно, Межуев берет из них какие-то характеристики Нафты, иррационала-реакционера и иезуита, в которые пытается встроить Дугина. Нафта весь роман спорит с другим итальянцем, Сеттембрини, либералом-прогрессистом (Для Межуева - воплощение Просвещения, разума и мира). Вопрос, кто из них побеждает и за кого должен стоять разумный современный философ (Межуев: "Лучше уж Сеттембрини, при всех его недостатках, чем фашизм, гитлеры, муссолини, дугинцы"). Мне такое сравнение целиком и полностью не кажется правомерным.
Начнем с того, что прогрессист Сеттембрини, ученик другого итальянца, уже реального, идеолога Рисорджименто, Кардуччи - не может быть символом мира. Кардуччи не любил Папу и немцев. Его партия - это самые и есть националисты, это не только партия прогресса, но еще и войны - за объединение исторических итальянских земель, против австрийцев, за итальянскую нацию и честь (во время Крымской войны, в Первую мировую, в Эфиопии и далее). Здесь Д'Аннунцио не так уж далеко уходит от Кардуччи. Да, при этом Сеттембрини в романе говорит много замечательного про свободу и про труд. Но так это же про городской, прогрессивно-организованный труд. Но освободить сыновей крестьян от их отсталых отцов, снабдить прекрасным прогрессивным оружием и отправить защищать интересы и свободу нации (в те годы против Австрии, а спустя 20 лет - и на Дон, и на Ладогу) - это как раз программа масона-либерала Сеттембрини.
С Нафтой все еще интереснее. Манн делает его иезуитом и критиком прогресса, но при этом он еще и из еврейской семьи с окраин Российской империи (которую Нафта не упоминает, она ему не мила, эта страна схизмы и мужика). Так вот, прототипом Нафты, по признанию Манна, был Дьердь Лукач, который в 1910е гг. находился под большим влиянием анархиста-синдикалиста Жоржа Сореля (1847-1922). Сорель очень не любил либеральную демократию, и считал что без насилия (неважно левого или правого) либералов не победить. Сорель последовательно благословил Морраса, Ленина с Троцким и Муссолини. Бенито тоже его очень ценил, называл учителем, правда и Бенито в те годы был левым и антивоенным, что Сореля не смущало, он видел в нем тот же "будущий политический гений", что и у Ленина. Конечно, Нафта - не Сорель, но временами этот иезуит выдает фразы очень похожие на "теологию освобождения", "борьбу пролетариата".
Итог:
1) Дугин не Нафта.
2) Сеттембрини - несет меч, а не мир
3) с наших восточных просторов нет никакой необходимости солидаризироваться ни с Сеттембрини (националистом, который строит либеральную глобализацию), ни с Нафтой, "теологом освобождения" и "апологетом социальной дисциплины" в одном лице. (И справедливо Н.К. Сюндюков сравнивает его с Кирилловым Достоевского). Оба, масон и "иезуит", это их внутренний западный спор, более того, внутренний Давосский спор, и ни у одного из героев нет альтернативы "REARM Europe".
Сравнения, конечно, всегда вещь субъективная. Однако о "Волшебной горе" (1924), как пророчестве о фашизме, написано столько умных и толстых книг, что, возможно, Межуев берет из них какие-то характеристики Нафты, иррационала-реакционера и иезуита, в которые пытается встроить Дугина. Нафта весь роман спорит с другим итальянцем, Сеттембрини, либералом-прогрессистом (Для Межуева - воплощение Просвещения, разума и мира). Вопрос, кто из них побеждает и за кого должен стоять разумный современный философ (Межуев: "Лучше уж Сеттембрини, при всех его недостатках, чем фашизм, гитлеры, муссолини, дугинцы"). Мне такое сравнение целиком и полностью не кажется правомерным.
Начнем с того, что прогрессист Сеттембрини, ученик другого итальянца, уже реального, идеолога Рисорджименто, Кардуччи - не может быть символом мира. Кардуччи не любил Папу и немцев. Его партия - это самые и есть националисты, это не только партия прогресса, но еще и войны - за объединение исторических итальянских земель, против австрийцев, за итальянскую нацию и честь (во время Крымской войны, в Первую мировую, в Эфиопии и далее). Здесь Д'Аннунцио не так уж далеко уходит от Кардуччи. Да, при этом Сеттембрини в романе говорит много замечательного про свободу и про труд. Но так это же про городской, прогрессивно-организованный труд. Но освободить сыновей крестьян от их отсталых отцов, снабдить прекрасным прогрессивным оружием и отправить защищать интересы и свободу нации (в те годы против Австрии, а спустя 20 лет - и на Дон, и на Ладогу) - это как раз программа масона-либерала Сеттембрини.
С Нафтой все еще интереснее. Манн делает его иезуитом и критиком прогресса, но при этом он еще и из еврейской семьи с окраин Российской империи (которую Нафта не упоминает, она ему не мила, эта страна схизмы и мужика). Так вот, прототипом Нафты, по признанию Манна, был Дьердь Лукач, который в 1910е гг. находился под большим влиянием анархиста-синдикалиста Жоржа Сореля (1847-1922). Сорель очень не любил либеральную демократию, и считал что без насилия (неважно левого или правого) либералов не победить. Сорель последовательно благословил Морраса, Ленина с Троцким и Муссолини. Бенито тоже его очень ценил, называл учителем, правда и Бенито в те годы был левым и антивоенным, что Сореля не смущало, он видел в нем тот же "будущий политический гений", что и у Ленина. Конечно, Нафта - не Сорель, но временами этот иезуит выдает фразы очень похожие на "теологию освобождения", "борьбу пролетариата".
Итог:
1) Дугин не Нафта.
2) Сеттембрини - несет меч, а не мир
3) с наших восточных просторов нет никакой необходимости солидаризироваться ни с Сеттембрини (националистом, который строит либеральную глобализацию), ни с Нафтой, "теологом освобождения" и "апологетом социальной дисциплины" в одном лице. (И справедливо Н.К. Сюндюков сравнивает его с Кирилловым Достоевского). Оба, масон и "иезуит", это их внутренний западный спор, более того, внутренний Давосский спор, и ни у одного из героев нет альтернативы "REARM Europe".
06.04.202516:04
Всегда кто-то хочет войны.
Между прочим, мне давно уже приходило в голову, что в России есть не люди, а большие группы людей, которые субъективно не готовы к окончанию войны. Конец войны не близок; я лично даю тенденции к миру шанс 1 к 20; тем не менее. Существуют даже не бизнесмены войны, а люди, которые нашли здесь призвание. Это и блогеры, и волонтёры, и политологи, и профессиональные русские, и сборщики срочных сборов, и гастролеры по фронтам и госпиталям — всё очень, очень полезные, исключительно праведные люди. Просто отмечу, что среди них очень, очень немало тех, кто «этим живет». Есть мужики, бросившие для этого свои семьи; есть специалисты, ушедшие в дело войны с работы, совсем; есть те, кто «впервые живу, понимаешь?».
Наличие этих сообществ объясняет кое-что в медиасфере. Но шут с нею, с медиасферой, велика важность. Нужно этих людей услышать, с ними хорошо познакомиться и думать, как можно применить столько энергии и таланта во время мира. Это отдельная задача — совсем не та, которую решает «Время героев».
Между прочим, мне давно уже приходило в голову, что в России есть не люди, а большие группы людей, которые субъективно не готовы к окончанию войны. Конец войны не близок; я лично даю тенденции к миру шанс 1 к 20; тем не менее. Существуют даже не бизнесмены войны, а люди, которые нашли здесь призвание. Это и блогеры, и волонтёры, и политологи, и профессиональные русские, и сборщики срочных сборов, и гастролеры по фронтам и госпиталям — всё очень, очень полезные, исключительно праведные люди. Просто отмечу, что среди них очень, очень немало тех, кто «этим живет». Есть мужики, бросившие для этого свои семьи; есть специалисты, ушедшие в дело войны с работы, совсем; есть те, кто «впервые живу, понимаешь?».
Наличие этих сообществ объясняет кое-что в медиасфере. Но шут с нею, с медиасферой, велика важность. Нужно этих людей услышать, с ними хорошо познакомиться и думать, как можно применить столько энергии и таланта во время мира. Это отдельная задача — совсем не та, которую решает «Время героев».
04.04.202508:33
СУЖДЕНИЯ
Существуют вещи, подлежащие суждению. Таковы поступки и произведения. О них судят.
Меня страшно волнует тема Суждения, как она раскрыта в поздних работах Ханны Арендт и, если верить Арендт, в поздних работах Иммануила Канта. Речь идёт об особой способности ума судить о вещах, которые не подчиняются правилам подведения под категории. Кажется, мы действуем логично, зачисляя говорящих прямоходящих существ в класс людей; кажется, тут ошибиться трудно. Как, однако, мы зачисляем людей в класс красивых или класс злых?
Суждения явно имеют отношение к областям этики и эстетики. А Арендт склонна считать способность суждения наиболее политической из человеческих способностей. Очевидно, что той же способности принадлежат «интерпретации» (буду различать анализ и интерпретацию): Ницше видит в христианстве сплошной ресентимент; Мережковский видит в гоголевском Хлестакове чёрта; многие видят в сериале «Слово пацана» романтизацию бандитизма. Произвольно ли это видение? Суждение произвольно, но не самодостаточно. Оно может быть свободным и проработанным либо зависимым и поспешным.
Свободное суждение может быть вынесено только по поводу вещей, которые освобождены в нашем сознании от предрассудка, от ложного пред-знания. Способность суждения открывается в ходе критики знания и мышления. Далее, хорошее суждение опирается на анализ вещи, на разработанное представление о её структуре, генезисе и функции. Суждение должно быть трудным.
Критическое усилие ума, воспитанный вкус, напряжение ответственности — силы, производящие хорошее суждение. Никогда не убедительное, как убедительны бывают показания прибора. Душа плохой прибор. Но ведь и прибор — так себе душа.
Существуют вещи, подлежащие суждению. Таковы поступки и произведения. О них судят.
Меня страшно волнует тема Суждения, как она раскрыта в поздних работах Ханны Арендт и, если верить Арендт, в поздних работах Иммануила Канта. Речь идёт об особой способности ума судить о вещах, которые не подчиняются правилам подведения под категории. Кажется, мы действуем логично, зачисляя говорящих прямоходящих существ в класс людей; кажется, тут ошибиться трудно. Как, однако, мы зачисляем людей в класс красивых или класс злых?
Суждения явно имеют отношение к областям этики и эстетики. А Арендт склонна считать способность суждения наиболее политической из человеческих способностей. Очевидно, что той же способности принадлежат «интерпретации» (буду различать анализ и интерпретацию): Ницше видит в христианстве сплошной ресентимент; Мережковский видит в гоголевском Хлестакове чёрта; многие видят в сериале «Слово пацана» романтизацию бандитизма. Произвольно ли это видение? Суждение произвольно, но не самодостаточно. Оно может быть свободным и проработанным либо зависимым и поспешным.
Свободное суждение может быть вынесено только по поводу вещей, которые освобождены в нашем сознании от предрассудка, от ложного пред-знания. Способность суждения открывается в ходе критики знания и мышления. Далее, хорошее суждение опирается на анализ вещи, на разработанное представление о её структуре, генезисе и функции. Суждение должно быть трудным.
Критическое усилие ума, воспитанный вкус, напряжение ответственности — силы, производящие хорошее суждение. Никогда не убедительное, как убедительны бывают показания прибора. Душа плохой прибор. Но ведь и прибор — так себе душа.
29.03.202503:31
#прозаэлегия
Если б мы определяли вещи через их судьбу, то мы могли бы сказать:
Реформация — это замещение христианства иисусианством.
Просвещение — это культурная машина секуляризации.
Капитализм — это мир, основанный на отмене категории зла.
Коммунизм — это высшая стадия развития капитализма.
Слава богам, мы так не действуем. Судьба остаётся неозвученной, и мы получаем возможность говорить, не опасаясь изрезать язык о слова.
Если б мы определяли вещи через их судьбу, то мы могли бы сказать:
Реформация — это замещение христианства иисусианством.
Просвещение — это культурная машина секуляризации.
Капитализм — это мир, основанный на отмене категории зла.
Коммунизм — это высшая стадия развития капитализма.
Слава богам, мы так не действуем. Судьба остаётся неозвученной, и мы получаем возможность говорить, не опасаясь изрезать язык о слова.
16.04.202503:39
Медленно читаю вышедшую на русском «ненаписанную» (собранную из черновиков) книгу Ханны Арендт «Что такое политика?». Там очень много важного, исключительно важного. Кроме того, даже в этой, собранной из сора, книжке перед нами безупречный писатель. Поэтому, наверное, читаю медленно.
Как известно, прощальная реплика Хайдеггера — «Спасти нас может только бог». Арендт, очень ясно очерчивая вызовы XX века, говорит, что остаётся уповать на чудо. У неё, конечно, своеобразное понимание чуда — внерелигиозное: чудо она определяет как вторжение новизны, разрушающее каузальные ряды. В сущности, это очень похоже на Событие в философии Бадью или Жижека. Но особый философский слух Арендт позволяет ей говорить о чуде. Да, продолжает она, упование на чудо политически основательно, ведь в мире как пространстве между людьми «имеется чудотворец» — человек.
Здесь действительно выделено особое свойство человека — способность к чуду как спасительному вторжению в каузальные ряды. Это совсем не то же, что пресловутое творчество.
И вдруг мне вспомнился Хармс: Чудотворец был высокого роста... («Старуха» — поздний модернистский текст Хармса; главный герой планирует писать произведение о чудотворце, который не творил чудес; творческих сил герою хватает на одну фразу; вместо творчества и чудотворства приходит смерть — в дом героя заявляется старуха и умирает; на самом деле герой воспринимает в качестве катастрофы совершенно обыденное, тривиальное, каузально определённое обстоятельство: умерла старуха; и чудотворству и творчеству противопоставлен факт смерти, приключившийся с пожилой женщиной). Вся проза Хармса отдаёт жутью, но конкретно этот мотив о чудотворце — истинным отчаянием.
К чему я вспомнил Хармса? У этого автора была интуиция исчезновения из мира как творения рук человеческих способности к чуду. Арендт уповает (что чудо спасёт нас от политики, уничтожающей род человеческий), а Хармс — отчаивается. Чудес не будет, эта способность у человека отнята.
Я уповаю на то, что Арендт была умная, а Хармс был неумный. Но, может статься, мы и впрямь уповаем на то, что случалось когда-то. И теперь уже не случится. Кто сказал, что человек только наращивает свою мощь? С чего мы взяли, что у человека ничего не отнимается? И даже этот вопрос — не тот. Мы даже не знаем, откуда у него было чудотворство, — и потому можем ли мы знать, что источник чуда уцелел в результате расколдовывания мира?
#теманетакпроста #чтение
Как известно, прощальная реплика Хайдеггера — «Спасти нас может только бог». Арендт, очень ясно очерчивая вызовы XX века, говорит, что остаётся уповать на чудо. У неё, конечно, своеобразное понимание чуда — внерелигиозное: чудо она определяет как вторжение новизны, разрушающее каузальные ряды. В сущности, это очень похоже на Событие в философии Бадью или Жижека. Но особый философский слух Арендт позволяет ей говорить о чуде. Да, продолжает она, упование на чудо политически основательно, ведь в мире как пространстве между людьми «имеется чудотворец» — человек.
Здесь действительно выделено особое свойство человека — способность к чуду как спасительному вторжению в каузальные ряды. Это совсем не то же, что пресловутое творчество.
И вдруг мне вспомнился Хармс: Чудотворец был высокого роста... («Старуха» — поздний модернистский текст Хармса; главный герой планирует писать произведение о чудотворце, который не творил чудес; творческих сил герою хватает на одну фразу; вместо творчества и чудотворства приходит смерть — в дом героя заявляется старуха и умирает; на самом деле герой воспринимает в качестве катастрофы совершенно обыденное, тривиальное, каузально определённое обстоятельство: умерла старуха; и чудотворству и творчеству противопоставлен факт смерти, приключившийся с пожилой женщиной). Вся проза Хармса отдаёт жутью, но конкретно этот мотив о чудотворце — истинным отчаянием.
К чему я вспомнил Хармса? У этого автора была интуиция исчезновения из мира как творения рук человеческих способности к чуду. Арендт уповает (что чудо спасёт нас от политики, уничтожающей род человеческий), а Хармс — отчаивается. Чудес не будет, эта способность у человека отнята.
Я уповаю на то, что Арендт была умная, а Хармс был неумный. Но, может статься, мы и впрямь уповаем на то, что случалось когда-то. И теперь уже не случится. Кто сказал, что человек только наращивает свою мощь? С чего мы взяли, что у человека ничего не отнимается? И даже этот вопрос — не тот. Мы даже не знаем, откуда у него было чудотворство, — и потому можем ли мы знать, что источник чуда уцелел в результате расколдовывания мира?
#теманетакпроста #чтение
09.04.202507:17
Мнится мне — на основе личных бесед и чтения старых журналов, — что «застой» обладал некоторым культурным/политическим достижением. Это — публика в кантовском смысле, то есть читающая и обсуждающая общественность, рефлексивный наблюдатель социального мира. Не буду размышлять о том, что достижение это стало плодом до-застоя и само принесло плоды, по которым «узнаете их», в пост-застой. Кажется, важно приглядеться к самому феномену. Той поры интеллигенция ловила и по-своему расфасовывала события, так что они, строго говоря, и становились событиями. Например, фильмы Андрея Арсеньевича Тарковского или сборники статей Михаила Михайловича Бахтина. Конечно, публика эта возникла в шестидесятые. Но ведь это «застой» как большая культурная эпоха начался с публикации в журнале «Москва» бессмертного романа Михаила Афанасьевича Булгакова — с этого события можно отсчитывать проявленность публики, её самой вхождение в мир событий.
А не был ли сам-то «застой» «застоем» именно в качестве большого эффекта существования этой публики как публики-для-себя? То есть мы уже тут, мы мыслим, судим, с нами разговаривают, но — как будто ничего не происходит в том смысле, что от нашего зримого наличия в поле зрения ничего не меняется. Публика уже здесь, а публичная политика не началась. Не это ли порождает застой как переживание времени — the experience of time?
И еще раз (чтоб комментаторы не думали, будто я этот момент не заметил и нужно мне подсказать). Без этой публики трудно понять перестройку.
А не был ли сам-то «застой» «застоем» именно в качестве большого эффекта существования этой публики как публики-для-себя? То есть мы уже тут, мы мыслим, судим, с нами разговаривают, но — как будто ничего не происходит в том смысле, что от нашего зримого наличия в поле зрения ничего не меняется. Публика уже здесь, а публичная политика не началась. Не это ли порождает застой как переживание времени — the experience of time?
И еще раз (чтоб комментаторы не думали, будто я этот момент не заметил и нужно мне подсказать). Без этой публики трудно понять перестройку.
08.04.202509:40
Я предложил бы ввести мораторий на употребление слова постмодернисты (хотя бы в отношении интеллектуалов). Прежде чем определять мысль мыслителя через генерализацию, необходимо выяснить содержание этой генерализации и смысл ее осуществления.
Давайте для начала убедимся, что содержанием обладает слово постмодерн. Затем убедимся, что существует постмодернизм. Выясним, в каких временных и пространственных границах он существует. Существует ли он как самоописание мысли мыслителя — или как экзоним. Если второе, то не имеет ли место ресентимент.
Короче, давайте — если в нас так сильна воля говорить про постмодернизм — про постмодернизм поговорим, а постмодернистов называть помедлим, повременим. Из уважительного отношения к мысли и её мыслителю.
Давайте для начала убедимся, что содержанием обладает слово постмодерн. Затем убедимся, что существует постмодернизм. Выясним, в каких временных и пространственных границах он существует. Существует ли он как самоописание мысли мыслителя — или как экзоним. Если второе, то не имеет ли место ресентимент.
Короче, давайте — если в нас так сильна воля говорить про постмодернизм — про постмодернизм поговорим, а постмодернистов называть помедлим, повременим. Из уважительного отношения к мысли и её мыслителю.
06.04.202511:01
Я вот думаю, каким бы словом назвать — чтобы подчеркнуть и сложность, и роковую серьёзность — сквозную тему русской мысли, тему оправданности государства и государственного гнёта. Тут как всегда самые крутые, самые умные, самые дальновидные — Карамзин и Пушкин. Но ведь тема развивается далеко, в XX веке переваривая невыносимые по накалу боли элементы исторического опыта, развивается, условно, от Карамзина до Лимонова. Государстводицея, этатодицея, этадицея*... Теодицея и этадицея русской культуры — хорошая проблема, можно целую конференцию собрать.
*фр. état — государство
*фр. état — государство
03.04.202517:00
Мне кажется, у нас сейчас очень интересно организовано публичное пространство. Обратите внимание, публичной политики — как открытой конкуренции партий, кланов и вождей — у нас теперь нет. Но и к параду и пропаганде, как в добрые времена советской демократии, нынешняя публичность не сводится. На место публичной политики пришла «публичная политология». «Одобренные» эксперты и яркие комментаторы целиком взяли на себя культуру парламентской дискуссии.
Если я не ошибаюсь, модель эта давно функционирует в Китае. Ну так, мы вообще очень сблизились. И базовые идеологические ориентиры: суверенитет, традиционные ценности, национальная специфика — на такт раньше были сформулированы в китайской публичной политологии. У нас, впрочем, принято считать почему-то, что Китай не имеет идеологической креативности — и что это от русских ждут «нового слова». По моим наблюдениям, наша публичная политология, чуть более вольно, более размашисто, следует линиям азиатской мысли. Но этот вопрос я лично не считаю сколько-нибудь важным: не всё ли равно, где появилась модель, если она работает; опять же, не важно, какого цвета кошка и т.д.
Если я не ошибаюсь, модель эта давно функционирует в Китае. Ну так, мы вообще очень сблизились. И базовые идеологические ориентиры: суверенитет, традиционные ценности, национальная специфика — на такт раньше были сформулированы в китайской публичной политологии. У нас, впрочем, принято считать почему-то, что Китай не имеет идеологической креативности — и что это от русских ждут «нового слова». По моим наблюдениям, наша публичная политология, чуть более вольно, более размашисто, следует линиям азиатской мысли. Но этот вопрос я лично не считаю сколько-нибудь важным: не всё ли равно, где появилась модель, если она работает; опять же, не важно, какого цвета кошка и т.д.
28.03.202506:12
#прозаэлегия
В истории нет радикальной новизны. «Проект», в котором люди могли бы жить, всегда будет проекцией в будущее некоторой традиции, длящейся из прошлого к настоящему. Остальные «проекты» — самодеятельность.
Размышляя в таком духе, я испытываю совершенное равнодушие к т.н. «образу будущего». Основным вопросом о будущем является вопрос о том, какие вещи мы храним сквозь историю (и какие вещи мы отпускаем).
[Мы ещё храним христианство? Всё христианское наследие, целиком? А Просвещение? Мы ничего не хотим в нём пересмотреть? А наш образ (образ нашей) империи? Он храним нами как образ монархии или как образ империи? Мы ещё храним в нашем образе империи экспансионизм или храним только её гигантизм? Мы храним тело Ленина в Мавзолее? Мы храним или хороним Сталина? Или так: нам всё ещё нужен Сталин как «мёртвый отец»?...]
Говорят: оставьте историю в покое, давайте поговорим о будущем! Что ж, все вместе мы можем предаться грезам (грёзы бывают коллективными, а вот в Реальном ты всегда Один). Но каждый потащит сквозь время свой скарб хранимого. Потому что время будущего — шторм, в котором никто не предлагает нам строить по своему плану, историю предлагается переплыть. Истинной ценностью (если определять ценность как то, что не имеет цены, но задаёт цены вещам) является, конечно, не скарб наследия, а самое нам родное — сами мы, люди, всё ещё движимые временем из одной беды в другую. В этих словах нет пессимизма, это просто — жизнь, радость и тепло которой исходит от нас, от меня с моим Ближним.
В истории нет радикальной новизны. «Проект», в котором люди могли бы жить, всегда будет проекцией в будущее некоторой традиции, длящейся из прошлого к настоящему. Остальные «проекты» — самодеятельность.
Размышляя в таком духе, я испытываю совершенное равнодушие к т.н. «образу будущего». Основным вопросом о будущем является вопрос о том, какие вещи мы храним сквозь историю (и какие вещи мы отпускаем).
[Мы ещё храним христианство? Всё христианское наследие, целиком? А Просвещение? Мы ничего не хотим в нём пересмотреть? А наш образ (образ нашей) империи? Он храним нами как образ монархии или как образ империи? Мы ещё храним в нашем образе империи экспансионизм или храним только её гигантизм? Мы храним тело Ленина в Мавзолее? Мы храним или хороним Сталина? Или так: нам всё ещё нужен Сталин как «мёртвый отец»?...]
Говорят: оставьте историю в покое, давайте поговорим о будущем! Что ж, все вместе мы можем предаться грезам (грёзы бывают коллективными, а вот в Реальном ты всегда Один). Но каждый потащит сквозь время свой скарб хранимого. Потому что время будущего — шторм, в котором никто не предлагает нам строить по своему плану, историю предлагается переплыть. Истинной ценностью (если определять ценность как то, что не имеет цены, но задаёт цены вещам) является, конечно, не скарб наследия, а самое нам родное — сами мы, люди, всё ещё движимые временем из одной беды в другую. В этих словах нет пессимизма, это просто — жизнь, радость и тепло которой исходит от нас, от меня с моим Ближним.
15.04.202507:45
БЕЛИНСКИЙ В АЛЬТЮССЕРОВСКОМ РАЗРЫВЕ (2)
В письмах Белинского к Боткину мы видим, что увлечение субъектом как философской темой ведет к разрыву с гегелевской философией, а затем — к социализму и идее революционного насилия, в переживании которой «идеал личности» уже решительно и радикально отбрасывается. Можно заподозрить, что Белинскому трудно, невыносимо пребывание в эпистемологическом разрыве, «за фантазмом» — и он страстно приобщается к новой идеологии, немедленно желая ее превращения в Идеологию тотальную.
Между тем, в своем разрыве Белинский обретает возможность философствовать — ввергаться в сильнейшую диалектику. Вот как комментирует обсуждаемые тексты Николай Бердяев: «Белинский предвосхищает Достоевского, им была уже пережита проблема Ивана Карамазова о слезинке ребенка, в нем зачалась диалектика Достоевского в «Легенде о Великом Инквизиторе». Иногда кажется, что в мыслях Ивана Карамазова Достоевский имел в виду Белинского, которого он хорошо знал лично и с которым много спорил. Белинский переживает отчаяние и ожесточение после разочарования в идеализме. Он делается революционером, атеистом и социалистом. Очень важно, что в Белинском русский революционный социализм эмоционально соединяется с атеизмом. Истоком этого атеизма было сострадание к людям, невозможность примириться с идеей Бога в виду непомерного зла и страданий жизни. Это атеизм из морального пафоса, из любви к добру и справедливости».
В письмах Белинского к Боткину мы видим, что увлечение субъектом как философской темой ведет к разрыву с гегелевской философией, а затем — к социализму и идее революционного насилия, в переживании которой «идеал личности» уже решительно и радикально отбрасывается. Можно заподозрить, что Белинскому трудно, невыносимо пребывание в эпистемологическом разрыве, «за фантазмом» — и он страстно приобщается к новой идеологии, немедленно желая ее превращения в Идеологию тотальную.
Между тем, в своем разрыве Белинский обретает возможность философствовать — ввергаться в сильнейшую диалектику. Вот как комментирует обсуждаемые тексты Николай Бердяев: «Белинский предвосхищает Достоевского, им была уже пережита проблема Ивана Карамазова о слезинке ребенка, в нем зачалась диалектика Достоевского в «Легенде о Великом Инквизиторе». Иногда кажется, что в мыслях Ивана Карамазова Достоевский имел в виду Белинского, которого он хорошо знал лично и с которым много спорил. Белинский переживает отчаяние и ожесточение после разочарования в идеализме. Он делается революционером, атеистом и социалистом. Очень важно, что в Белинском русский революционный социализм эмоционально соединяется с атеизмом. Истоком этого атеизма было сострадание к людям, невозможность примириться с идеей Бога в виду непомерного зла и страданий жизни. Это атеизм из морального пафоса, из любви к добру и справедливости».
09.04.202503:35
#прозаэлегия
Предперестроечная пора, «застой», — эпоха совершенно психоделическая. За облезлым, выцветшим фасадом советской цивилизации сокрывался сумрак жизни, силипсические миры, тяжёлое одиночество. Меня притягивают и литература, и кино, и советская философия той поры. Отчасти и музыка. Не как собрание шедевров на все времена, а именно как артефакты с особой аурой тяжести и разверзающегося солипсизма.
В исторических кризисах есть дополнительное болезненное обстоятельство. Там проскальзывает нечто такое, что ни до, ни после не обнаруживается. После катастроф все анализируют причины и последствия, разделяясь на лагеря, типа просоветского и антисоветского. И никто не хочет занять позицию того самого — опыта, что был предоставлен кризисом и ушёл вместе с атмосферой, запахом, настроением. И опять запускается машина вечного возвращения того же самого.
Предперестроечная пора, «застой», — эпоха совершенно психоделическая. За облезлым, выцветшим фасадом советской цивилизации сокрывался сумрак жизни, силипсические миры, тяжёлое одиночество. Меня притягивают и литература, и кино, и советская философия той поры. Отчасти и музыка. Не как собрание шедевров на все времена, а именно как артефакты с особой аурой тяжести и разверзающегося солипсизма.
В исторических кризисах есть дополнительное болезненное обстоятельство. Там проскальзывает нечто такое, что ни до, ни после не обнаруживается. После катастроф все анализируют причины и последствия, разделяясь на лагеря, типа просоветского и антисоветского. И никто не хочет занять позицию того самого — опыта, что был предоставлен кризисом и ушёл вместе с атмосферой, запахом, настроением. И опять запускается машина вечного возвращения того же самого.
08.04.202503:47
Вот, кстати, XX век был веком больших еврейских русских поэтов. Мандельштам и Бродский сильно над всеми возносятся, но их вообще-то тьмы. Навскидку не припомню, однако, исследований еврейского голоса, мифа, самосознания в русской поэзии. Не о судьбах еврея в тяжелом ходе русской истории, что, конечно, тема исключительно значительная. О — еврейской душе в лабиринтах русского Логоса — таких книг не помню. Ну, кроме публицистики известно-консервативного толка.
Наверняка хорошие книги написаны, опубликованы в издательстве «Новое литературное обозрение» и одноимённым журналом отрецензированы. Надо бы найти, раздобыть, прочитать.
Наверняка хорошие книги написаны, опубликованы в издательстве «Новое литературное обозрение» и одноимённым журналом отрецензированы. Надо бы найти, раздобыть, прочитать.
06.04.202506:09
#метод
Под системностью понимают очень разные вещи:
1) связанность явлений и процессов [когда говорят о мире],
2) умение мыслить сразу о многом (способность наблюдать многое в познании вещей) [когда говорят о себе].
Из этих значений образуется гибрид: мыслить многое как связанное. Эта способность, уж конечно, не является достижением; напротив, едва начинаешь мыслить многое — немедленно хочется помыслить связанное, то есть сократить многое в сторону одного, сократив тем самым усилие ума.
Возникает системность как идеология — как навязанные связи, как предзаданная мысли всесвязность и всеобусловленность. Тривиальность такой «системности» смазана эпитетом: сложное. То, что сложено, бывает, однако, лишь свалено в кучу, в множество, в безобразное множество кучи. В идеологии это безобразное предстаёт как «архитектура», мозг удовлетворён своим архитектурным чертежом (мозг себя порадовал).
Хорошая мысль умеет мыслить также разделённое, отдельное, не связанное, но составляющее констелляцию.
Поскольку системным слишком часто называли мышление, идеологически настроенное всё со всем связать, возникло требование мыслить контингентно.
Под системностью понимают очень разные вещи:
1) связанность явлений и процессов [когда говорят о мире],
2) умение мыслить сразу о многом (способность наблюдать многое в познании вещей) [когда говорят о себе].
Из этих значений образуется гибрид: мыслить многое как связанное. Эта способность, уж конечно, не является достижением; напротив, едва начинаешь мыслить многое — немедленно хочется помыслить связанное, то есть сократить многое в сторону одного, сократив тем самым усилие ума.
Возникает системность как идеология — как навязанные связи, как предзаданная мысли всесвязность и всеобусловленность. Тривиальность такой «системности» смазана эпитетом: сложное. То, что сложено, бывает, однако, лишь свалено в кучу, в множество, в безобразное множество кучи. В идеологии это безобразное предстаёт как «архитектура», мозг удовлетворён своим архитектурным чертежом (мозг себя порадовал).
Хорошая мысль умеет мыслить также разделённое, отдельное, не связанное, но составляющее констелляцию.
Поскольку системным слишком часто называли мышление, идеологически настроенное всё со всем связать, возникло требование мыслить контингентно.
02.04.202505:24
Читаю ещё одну чудесную книгу от издательства «Владимир Даль» в серии (почему-то) «Политическая теология»: Мозес Финли, «Политика в античном мире». Издательству, редакторам серии, переводчикам — уважение бесконечное; они лучшие. Вот правда, вот безусловно.
А книга очень непростая. Во-первых, написана для специалистов-античников, которые в курсе не только базовых источников по греко-римской истории, но и профессиональных дискуссий, ключевых антиковедных трудов, основных традиций толкования. Лично мне читать Финли очень непросто. Во-вторых, замыкаясь в относительно герметичном круге науки об античности, эта книга ставит (и на свой лад решает!) самые основополагающие проблемы политической науки. Плотно сопряжённое с «локальной», во всех хороших смыслах специализированной научной областью, исследование Финли отвечает на вопросы о сущности политических вещей. Ответы Финли многим не понравятся, поскольку они обескураживающе просты. Сущность социальной структуры определена через социальные классы, через категории богатые и бедные. Сущность государства определена через правительство, государство определено как слой управляющих людей. Природа политической лояльности коренится, как показывает Финли, в воспитании (системе воспитания) граждан. Эти «тривиальные» решения очень отчётливо, с большим умом и не без остроумия, противопоставлены теоретическому мейнстриму конца XX века. То есть Финли даёт простые решения вовсе не потому, что не понимает решений сложных. Кажется, отлично понимает.
Существует корреляция между решениями Финли и древнейшим способом мыслить. Финли пользуется ходами Аристотеля, не особенно увлекаясь философией Аристотеля, а лишь находя аристотелевские понятия дельными, пригодными.
Кажется, делая такие ходы, Финли достигает многого. Это поучительно. Над этим следует хорошенько поразмыслить.
Непосредственный предмет книги — политическое в полисе, древнем городе-государстве. Три полиса оказываются в центре внимания: Афины, Спарта, Рим (эпохи республики). В этом историческом исследовании радикально устранён нарратив и установлено полновластие теоретического описания. Я такие книги люблю.
А книга очень непростая. Во-первых, написана для специалистов-античников, которые в курсе не только базовых источников по греко-римской истории, но и профессиональных дискуссий, ключевых антиковедных трудов, основных традиций толкования. Лично мне читать Финли очень непросто. Во-вторых, замыкаясь в относительно герметичном круге науки об античности, эта книга ставит (и на свой лад решает!) самые основополагающие проблемы политической науки. Плотно сопряжённое с «локальной», во всех хороших смыслах специализированной научной областью, исследование Финли отвечает на вопросы о сущности политических вещей. Ответы Финли многим не понравятся, поскольку они обескураживающе просты. Сущность социальной структуры определена через социальные классы, через категории богатые и бедные. Сущность государства определена через правительство, государство определено как слой управляющих людей. Природа политической лояльности коренится, как показывает Финли, в воспитании (системе воспитания) граждан. Эти «тривиальные» решения очень отчётливо, с большим умом и не без остроумия, противопоставлены теоретическому мейнстриму конца XX века. То есть Финли даёт простые решения вовсе не потому, что не понимает решений сложных. Кажется, отлично понимает.
Существует корреляция между решениями Финли и древнейшим способом мыслить. Финли пользуется ходами Аристотеля, не особенно увлекаясь философией Аристотеля, а лишь находя аристотелевские понятия дельными, пригодными.
Кажется, делая такие ходы, Финли достигает многого. Это поучительно. Над этим следует хорошенько поразмыслить.
Непосредственный предмет книги — политическое в полисе, древнем городе-государстве. Три полиса оказываются в центре внимания: Афины, Спарта, Рим (эпохи республики). В этом историческом исследовании радикально устранён нарратив и установлено полновластие теоретического описания. Я такие книги люблю.
27.03.202505:09
Вчера поздним вечером я завершил работу над рукописью большой (на 290 страниц) работы. Завершил — то есть полностью подготовил рукопись для чтения рецензентами и редакторами. Работа начинается так:
Эта книга посвящена политическим идеям и функциям русской классической литературы. По замыслу это политическое сочинение, использующее литературоведческие аргументы.
Помню, что уж десять раз анонсировал этот труд. Именно поэтому сообщаю: теперь он опять существует, причем как оконченная рукопись. Надеюсь, будет существовать и как опубликованная книга.
Эта книга посвящена политическим идеям и функциям русской классической литературы. По замыслу это политическое сочинение, использующее литературоведческие аргументы.
Помню, что уж десять раз анонсировал этот труд. Именно поэтому сообщаю: теперь он опять существует, причем как оконченная рукопись. Надеюсь, будет существовать и как опубликованная книга.
15.04.202507:45
БЕЛИНСКИЙ В АЛЬТЮССЕРОВСКОМ РАЗРЫВЕ (1)
В.Г. Белинский, выражаясь словами Альтюссера, пережил свой «эпистемологический разрыв», то есть разрыв с идеологией в направлении к Реальному. Альтюссеровский «эпистемологический разрыв» коррелирует с лакановским «пересечением фантазма» (переход за/через фантазм) — взломом скрытой рамки реальности как символической вселенной, растянутой по ландшафту Реального. По Альтюссеру, Марксу требовался эпистемологический разрыв с гегельянством. То же было и с Белинским.
Сильнейшим документом разрыва Белинского с «гегелевщиной» стали его письма к Василию Боткину.
И дальше:
В.Г. Белинский, выражаясь словами Альтюссера, пережил свой «эпистемологический разрыв», то есть разрыв с идеологией в направлении к Реальному. Альтюссеровский «эпистемологический разрыв» коррелирует с лакановским «пересечением фантазма» (переход за/через фантазм) — взломом скрытой рамки реальности как символической вселенной, растянутой по ландшафту Реального. По Альтюссеру, Марксу требовался эпистемологический разрыв с гегельянством. То же было и с Белинским.
Сильнейшим документом разрыва Белинского с «гегелевщиной» стали его письма к Василию Боткину.
Глупцы врут, говоря, что Г<егель> превратил жизнь в мертвые схемы; но это правда, что он из явлений жизни сделал тени, сцепившиеся костяными руками и пляшущие на воздухе, над кладбищем. Субъект у него не сам себе цель, но средство для мгновенного выражения общего, а это общее является у него в отношении к субъекту Молохом, ибо, пощеголяв в нем (в субъекте), бросает его, как старые штаны. Я имею особенно важные причины злиться на Г<егеля>, ибо чувствую, что был верен ему (в ощущении), мирясь с расейскою действительностию... <…> судьба субъекта, индивидуума, личности важнее судеб всего мира и здравия китайского императора (т. е. гегелевской Allgemeinheit). Мне говорят: развивай все сокровища своего духа для свободного самонаслаждения духом, плачь, дабы утешиться, скорби, дабы возрадоваться, стремись к совершенству, лезь на верхнюю ступень лествицы развития, – а споткнешься – падай – чорт с тобою – таковский и был сукин сын… Благодарю покорно, Егор Федорыч, – кланяюсь вашему философскому колпаку; но со всем подобающим вашему философскому филистерству уважением честь имею донести вам, что если бы мне и удалось влезть на верхнюю ступень лествицы развития, – я и там попросил бы вас отдать мне отчет во всех жертвах условий жизни и истории, во всех жертвах случайностей, суеверия, инквизиции, Филиппа II и пр. и пр.: иначе я с верхней ступени бросаюсь вниз головою. Я не хочу счастия и даром, если не буду спокоен насчет каждого из моих братии по крови, – костей от костей моих и плоти от плоти моея.
И дальше:
Итак, я теперь в новой крайности, — это идея социализма, которая стала для меня идеею идей, бытием бытия, вопросом вопросов, альфою и омегою веры и знания. Все из нее, для нее и к ней. Она вопрос и решение вопроса. Она (для меня) поглотила и историю, и религию, и философию. И потому ею я объясняю теперь жизнь мою, твою и всех, с кем встречался я на пути к жизни. (...) Действительность возникает на почве, а почва всякой действительности — общество. Общее без особенного и индивидуального действительно только в чистом мышлении, а в живой, видимой действительности оно — онанистическая, мертвая мечта. Человек — великое слово, великое дело, но тогда, когда он француз, немец, англичанин, русский. А русские ли мы?.. Нет, общество смотрит на нас, как на болезненные наросты на своем теле; а мы на общество смотрим, как на кучу смрадного помету. Общество право, мы еще правее. Общество живет известною суммою известных убеждений, в которых все его члены сливаются воедино, как лучи солнца в фокусе зажигательного стекла, понимают друг друга, не говоря ни слова. Вот почему во Франции, Англии, Германии люди, никогда не видевшие друг друга, чуждые друг другу, могут сознавать свое родство, обниматься и плакать — одни на площади в минуту восстания против деспотизма за права человечества, другие хотя в вопросе о хлебе, третьи при открытии памятника Шиллеру. Без цели нет деятельности, без интересов нет цели, а (без) деятельности нет жизни. Источник интересов, целей и деятельности — субстанция общественной жизни.
Люди так глупы, что их насильно надо вести к счастью. Да и что кровь тысячей в сравнении с унижением и страданием миллионов.
08.04.202518:06
Для меня в дуэли Нафта — Сеттембрини самое интересное: когда Нафта объясняет, что всё это либерал-масонство когда-то питалось от эзотерики, обладало метафизикой, имело ключи тайн. Но — выдохлось, стало тривиальным, забывшим свой исток. Для Нафты либерализм-прогрессизм — выхолощенная идея. Гуманизм, цивилизация, прогресс — это лозунги, оторванные от «оснований», от «мира таинств». Здравомысленные императивы Сеттембрини для Нафты не просто эстетически неудовлетворительны — Нафта знает, что они покоятся на забвении.
07.04.202516:11
СТАЛИНЩИНА, МАНДЕЛЬШТАМОВЩИНА
Вообще-то мандельштамовские стихи «Мы живём, под собою не чуя страны...» подчиняются принципу: так плохо, что уже хорошо. Начиная со второго стиха, там идет эстетическая дрянь и этическая вонь — чуть ли не расистский этот привкус в описании кавказского облика вождя, то есть Сталина.
Осип Мандельштам вообще писал в некотором вдохновенном автоматизме. Когда поэтический гений идёт впереди поэтической личности.
Вот эта первая, «вирусная», строчка (кроме которой ничего и не запоминается в этом тексте) — она же не о Сталине, а о нас и стране. О нашем ментальном состоянии. Коллективный Мандельштам «под собою не чует страны» — это диагноз, структура; дальше — симптом, симптоматический образ Сталина — этакого тараканища, пошловатый образ (что трагизмом судьбы поэта перебито, перепето). Парадоксально: позднейшая сталиниана Мандельштама, направленная на «искупление» политического «греха», была эстетически сильнее — и гораздо сильнее в демонстрации безобразной стороны сталинизма. То есть в панегирике, в торжественной оде как бы веет пресловутой «сталинщиной». Возникает эффект политического жуткого. Кажется, Бродский первым это отметил; Бродскому нравились сталинистские панегирики Мандельштама.
Если двусмысленность «Мы живём под собою...» я всегда ощущал, то эффект политического жуткого в таких текстах, как «Если б меня наши враги взяли...», я стал ощущать лишь сейчас. Но не как присутствие политического зла, а как неустранимость кошмара из политического Воображаемого. В самой Царской Славе есть нечто кошмарное, что и опознаётся в текстах Мандельштама.
А может, это Бродский в мандельштамовский текст «вчитал» — и я это сильное чтение не могу развидеть...
Вообще-то мандельштамовские стихи «Мы живём, под собою не чуя страны...» подчиняются принципу: так плохо, что уже хорошо. Начиная со второго стиха, там идет эстетическая дрянь и этическая вонь — чуть ли не расистский этот привкус в описании кавказского облика вождя, то есть Сталина.
Осип Мандельштам вообще писал в некотором вдохновенном автоматизме. Когда поэтический гений идёт впереди поэтической личности.
Вот эта первая, «вирусная», строчка (кроме которой ничего и не запоминается в этом тексте) — она же не о Сталине, а о нас и стране. О нашем ментальном состоянии. Коллективный Мандельштам «под собою не чует страны» — это диагноз, структура; дальше — симптом, симптоматический образ Сталина — этакого тараканища, пошловатый образ (что трагизмом судьбы поэта перебито, перепето). Парадоксально: позднейшая сталиниана Мандельштама, направленная на «искупление» политического «греха», была эстетически сильнее — и гораздо сильнее в демонстрации безобразной стороны сталинизма. То есть в панегирике, в торжественной оде как бы веет пресловутой «сталинщиной». Возникает эффект политического жуткого. Кажется, Бродский первым это отметил; Бродскому нравились сталинистские панегирики Мандельштама.
Если двусмысленность «Мы живём под собою...» я всегда ощущал, то эффект политического жуткого в таких текстах, как «Если б меня наши враги взяли...», я стал ощущать лишь сейчас. Но не как присутствие политического зла, а как неустранимость кошмара из политического Воображаемого. В самой Царской Славе есть нечто кошмарное, что и опознаётся в текстах Мандельштама.
А может, это Бродский в мандельштамовский текст «вчитал» — и я это сильное чтение не могу развидеть...
05.04.202508:48
ОТ ЯСНОСТИ К ВОПРОШАНИЮ
1.
Что прояснилось в публичной российской политологии: оказалось, что долгие разговоры про несуверенность европейских элит и их следование в фарватере Соединённых Шатов были, так сказать, не вполне точны — и что самый лютый, самый экзистенциальный враг там, в Европе.
Я бы хотел отметить, что первым среди влиятельных представителей экспертного сообщества говорил об этом Сергей Караганов — и говорил до победы Трампа. С американцами, предполагал Караганов, мы сможем договориться, а вот Европа должна испытать сокрушительное прикосновение Длани Господней. Говорил и говорит Караганов в том числе, не удивляйтесь, на языке политической теологии. Караганов сформулировал новое — для респектабельной публичной политологии — понятие о Европе как об очевидном историческом зле, источнике бед и насилия для всего мира; в свете такого понятия Европы (как исторически явленного зла) Караганов проясняет политико-теологическое определение ядерного оружия как «оружия Бога».
В этой — имеющей восторжествовать в нашей публичной политологии — конструкции есть особого рода сложность. США предлагаются как враг конвенциональный, а Европа — экзистенциальный. То есть с США придётся заключать мир (возможно, для нас не очень почётный, а хотя кто его знает), а Европу необходимо исторически одолеть. Таким образом, война превращается в две войны, а Запад, на уровне нашего решения и действия, перестаёт быть коллективным.
2.
Напомню, что Караганов главный респектабельный «энтузиаст» инициативной ядерной эскалации. Инициативной — с нашей стороны. «Оружие Бога» предназначено для Европы, не в смысле — непременно в пыль, но — «десатанизировать», ввергнуть в Страх Божий.
Я в этом пафосе нахожу много справедливого. Но хочу указать на то, что катастрофа мира (а мы уже в ней, внутри катастрофы) будет исчерпана вместе со «Священной Войной», то есть тогда, когда военные державы и военные блоки перестанут иметь экзистенциального Врага. Путь к этому — либо в ликвидации того, кто Врагом назначен, либо же в преодолении вот этого «политического экзистенциализма».
Очевидно, что для нашей публики и для европублики всё примерно одинаково: мы считаем / они считают, что встретились с историческим злом в их /нашем лице.
Мы никогда не разбирались всерьёз с вопросом: Как мы в этом оказались? У нас, конечно, есть набор неотразимых аргументов: их врождённый расизм vs. наша всечеловечность; сатанический Ватикан vs. святая Русь, и т.п. (европублика, напомню, располагает таким же убедительным инструментарием). Но любой из этих аргументов остаётся «метафизическим» — пригодным для того, чтобы с замечательной определённостью во всём не объяснить ничего. Нам не помешали бы «социологически» конкретные, «политически» практические ответы на вопрос: как мы производим Врага из них, а они — из нас? (Но можно и без ответов обойтись — уповая на «Длань Господню»).
Ожидает завершения...
1.
Что прояснилось в публичной российской политологии: оказалось, что долгие разговоры про несуверенность европейских элит и их следование в фарватере Соединённых Шатов были, так сказать, не вполне точны — и что самый лютый, самый экзистенциальный враг там, в Европе.
Я бы хотел отметить, что первым среди влиятельных представителей экспертного сообщества говорил об этом Сергей Караганов — и говорил до победы Трампа. С американцами, предполагал Караганов, мы сможем договориться, а вот Европа должна испытать сокрушительное прикосновение Длани Господней. Говорил и говорит Караганов в том числе, не удивляйтесь, на языке политической теологии. Караганов сформулировал новое — для респектабельной публичной политологии — понятие о Европе как об очевидном историческом зле, источнике бед и насилия для всего мира; в свете такого понятия Европы (как исторически явленного зла) Караганов проясняет политико-теологическое определение ядерного оружия как «оружия Бога».
В этой — имеющей восторжествовать в нашей публичной политологии — конструкции есть особого рода сложность. США предлагаются как враг конвенциональный, а Европа — экзистенциальный. То есть с США придётся заключать мир (возможно, для нас не очень почётный, а хотя кто его знает), а Европу необходимо исторически одолеть. Таким образом, война превращается в две войны, а Запад, на уровне нашего решения и действия, перестаёт быть коллективным.
2.
Напомню, что Караганов главный респектабельный «энтузиаст» инициативной ядерной эскалации. Инициативной — с нашей стороны. «Оружие Бога» предназначено для Европы, не в смысле — непременно в пыль, но — «десатанизировать», ввергнуть в Страх Божий.
Я в этом пафосе нахожу много справедливого. Но хочу указать на то, что катастрофа мира (а мы уже в ней, внутри катастрофы) будет исчерпана вместе со «Священной Войной», то есть тогда, когда военные державы и военные блоки перестанут иметь экзистенциального Врага. Путь к этому — либо в ликвидации того, кто Врагом назначен, либо же в преодолении вот этого «политического экзистенциализма».
Очевидно, что для нашей публики и для европублики всё примерно одинаково: мы считаем / они считают, что встретились с историческим злом в их /нашем лице.
Мы никогда не разбирались всерьёз с вопросом: Как мы в этом оказались? У нас, конечно, есть набор неотразимых аргументов: их врождённый расизм vs. наша всечеловечность; сатанический Ватикан vs. святая Русь, и т.п. (европублика, напомню, располагает таким же убедительным инструментарием). Но любой из этих аргументов остаётся «метафизическим» — пригодным для того, чтобы с замечательной определённостью во всём не объяснить ничего. Нам не помешали бы «социологически» конкретные, «политически» практические ответы на вопрос: как мы производим Врага из них, а они — из нас? (Но можно и без ответов обойтись — уповая на «Длань Господню»).
Ожидает завершения...
30.03.202503:11
Кажется, я часто попадаю в ситуацию, когда моя речь воспринимается как бескомпромиссная критика. Между тем, я часто говорю о вещах, которые высоко ценю. Если я называю, скажем, коммунизм «высшей стадией капитализма», то ещё и потому, что он-то, коммунизм, исполнил всё то, что обещал индустриальный капитализм: всеобщую грамотность, урбанизацию, обширную сферу культурного досуга, формальное юридическое равноправие всех людей, невзирая на ранги и расы, подъем науки и техники, в конце концов и сытость. Вообще я не торопился бы с хулой/хвалой следующих вещей: долговременные общественные процессы, национальные культуры, великие книги, государства. Эти вещи располагают к длительному нелинейному накоплению суждений. А когда они накопились в приличном объеме, то ни хула, ни хвала обычно уже не кажутся удовлетворительными с точки зрения честного ума и воспитанного вкуса.
22.03.202506:20
А вы замечали, как часто образованные люди бросаются эпитетом невежественный? Я устал наблюдать, как советские и ранне-постсоветские выпускники средних и высших школ хватаются за этот аргумент как ковбои за револьверы в добрых фильмах о диком Западе.
Едва (пост)советский интеллигент слышит нечто, далеко выходящее за горизонты его (вполне обширного, тут даже спорить не стану) воспитания, так тут же он заявляет о патологическом невежестве собеседника. Я видел одного пост/советского интеллигента, который 20 минут читал лекцию о значении слова компетенция; из этой лекции выходило, что все, кто даже не придерживается компетентностной парадигмы, а просто обсуждает её — то есть все современные специалисты в сферах образования и педагогики (это разные, кстати, сферы) — патологически невежественны.
Как-то раз я опубликовал научно-популярную статью, в которой обсуждал (мимоходом и, кстати, со ссылками на несколько не самых устаревших теоретиков) товарный фетишизм как идеологию. Статью пришли обсуждать пост/советские марксоведы — и указали на моё патологическое невежество.
Мне много раз приходилось наблюдать это хватание за аргумент к невежеству как реакцию на отдельные слова-стимулы. И в конце концов я понял, что это своего рода обрядоверие, это привязанность к усвоенным терминосистемам. Терминосистема становится матрицей картины мира, картина мира замещает мир. Структурно-семиотические исследователи писали когда-то, что русское старообрядчество имеет в своей основе особое (реалистическое в средневековом смысле и даже сакральное) отношение к знаку. Староверов я всегда глубоко уважал. Уважаю и советского интеллигента с его патологическим невежеством (выражаясь метонимически), то есть его вечным аргументом к невежеству (выражаясь на языке старинных риторик).
Нам, патологически невежественным «блогерам», приходится менять оптики для восприятия «онтологий», когда речь держат люди различных воспитаний. Им, пост/советским мыслителям, оптики менять не приходится: им других понимать незачем. Что ж, должен признать, что их решение красиво и эргономично.
Едва (пост)советский интеллигент слышит нечто, далеко выходящее за горизонты его (вполне обширного, тут даже спорить не стану) воспитания, так тут же он заявляет о патологическом невежестве собеседника. Я видел одного пост/советского интеллигента, который 20 минут читал лекцию о значении слова компетенция; из этой лекции выходило, что все, кто даже не придерживается компетентностной парадигмы, а просто обсуждает её — то есть все современные специалисты в сферах образования и педагогики (это разные, кстати, сферы) — патологически невежественны.
Как-то раз я опубликовал научно-популярную статью, в которой обсуждал (мимоходом и, кстати, со ссылками на несколько не самых устаревших теоретиков) товарный фетишизм как идеологию. Статью пришли обсуждать пост/советские марксоведы — и указали на моё патологическое невежество.
Мне много раз приходилось наблюдать это хватание за аргумент к невежеству как реакцию на отдельные слова-стимулы. И в конце концов я понял, что это своего рода обрядоверие, это привязанность к усвоенным терминосистемам. Терминосистема становится матрицей картины мира, картина мира замещает мир. Структурно-семиотические исследователи писали когда-то, что русское старообрядчество имеет в своей основе особое (реалистическое в средневековом смысле и даже сакральное) отношение к знаку. Староверов я всегда глубоко уважал. Уважаю и советского интеллигента с его патологическим невежеством (выражаясь метонимически), то есть его вечным аргументом к невежеству (выражаясь на языке старинных риторик).
Нам, патологически невежественным «блогерам», приходится менять оптики для восприятия «онтологий», когда речь держат люди различных воспитаний. Им, пост/советским мыслителям, оптики менять не приходится: им других понимать незачем. Что ж, должен признать, что их решение красиво и эргономично.
Көрсетілген 1 - 24 арасынан 50
Көбірек мүмкіндіктерді ашу үшін кіріңіз.