10.05.202516:40
09.05.202515:52
Они все тут плывут
Можно вспомнить ещё одну фигуру. В воздухе на уровне детских глаз парит красный шар Пеннивайза. Он не означает ничего определённого, но и не является пустым — точнее, его пустота избыточна. Он ничей, он нем, он просто есть — но это «есть» по ту сторону онтологической безопасности. В нём как бы нет персонажа, но есть призыв: иди за мной. Ребёнок идёт за ним — не потому, что его обманули, а потому, что невыносимо не ответить на зов, даже если этот зов — немой.
Красный шарик — это пустой трон ужаса; его функция — не просто означать отсутствие субъекта (как у Кошута или в христианской этимасии), а воплощать саму невыносимость невидимого присутствия, которое ещё не наступило, но уже воздействует. Это модус «почти-бытия», как его определил бы Деррида: не сущее, но призрачное давление быть, tension sans présence. К нему можно прикоснуться, но он не даст тактильного ответа; его можно отпустить — и он улетит в никуда, оставив тебя в ещё большей пустоте, чем до того.
Эта модальность — вещи-ловушки — хорошо знакома мифу, фольклору и детской психике: это куклы, которые «не так смотрят», зеркала, в которых «видно не то», вещи, которые активируются не в момент взаимодействия, а в ответ на желание быть с ними. В отличие от обычных объектов, они существуют как воплощённые квази-просьбы — они не появляются, пока ты не включишься в их игру, выхода из которой не будет. В философском смысле это объекты-ловушки, которые модулируют самого субъекта: они не столько взаимодействуют с тобой, сколько создают тебя как взаимодействующего.
Такие вещи нельзя понять до конца — потому что они понимают тебя первыми. Их внутреннее — это не то, что можно обнаружить, а ты сам, затянутый в чёрную «воронку конверсии». Это не сам объект, а скорее «объективирующий взгляд объекта», подобный взгляду горгоны Медузы: ты ещё жив, но уже не совсем субъект.
Вещи‑ловушки — это то, что Юджин Такер называет «тёмными медиа» (dark media). В обычном медиумe содержимое проходит сквозь носитель, тёмные же медиа поглощают сообщение и выворачивает его в сторону «внешнего» — к тому, что лежит за пределами человеческого опыта. Такер формулирует это так: «Тёмные медиа — это технологии и вещи, которые не транслируют смысл, а открывают проём, где человеческое переходит во внечеловеческое; где сообщение уступает место самому факту соприсутствия с иным». Красный шарик Пеннивайза, шкатулка Лемаршана, зубастая игрушечная обезьянка, проклятая видеокассета — именно такие пустые носители: они ничего не сообщают, но инициируют событие ужаса, втягивая героев — а за ними и зриетелей — в зону нечеловеческого.
Эта перспектива — тёмная, но важная — напоминает нам: пустота тоже бывает враждебной. И если слабый Бог приглашает и отступает, позволяя нам свободно откликнуться, то Оно — как антипод слабого Бога — зовёт, чтобы тебя сожрать. Это важный штрих к портрету пустоты: даже Жность (не-нежность) вещей может указывать на их онтологическую самостоятельность. И если мы хотим быть честными в разговоре о дизайне, то должны признать: иногда объект не хочет, чтобы его трогали, точнее — трогает тебя сам.
Можно вспомнить ещё одну фигуру. В воздухе на уровне детских глаз парит красный шар Пеннивайза. Он не означает ничего определённого, но и не является пустым — точнее, его пустота избыточна. Он ничей, он нем, он просто есть — но это «есть» по ту сторону онтологической безопасности. В нём как бы нет персонажа, но есть призыв: иди за мной. Ребёнок идёт за ним — не потому, что его обманули, а потому, что невыносимо не ответить на зов, даже если этот зов — немой.
Красный шарик — это пустой трон ужаса; его функция — не просто означать отсутствие субъекта (как у Кошута или в христианской этимасии), а воплощать саму невыносимость невидимого присутствия, которое ещё не наступило, но уже воздействует. Это модус «почти-бытия», как его определил бы Деррида: не сущее, но призрачное давление быть, tension sans présence. К нему можно прикоснуться, но он не даст тактильного ответа; его можно отпустить — и он улетит в никуда, оставив тебя в ещё большей пустоте, чем до того.
Эта модальность — вещи-ловушки — хорошо знакома мифу, фольклору и детской психике: это куклы, которые «не так смотрят», зеркала, в которых «видно не то», вещи, которые активируются не в момент взаимодействия, а в ответ на желание быть с ними. В отличие от обычных объектов, они существуют как воплощённые квази-просьбы — они не появляются, пока ты не включишься в их игру, выхода из которой не будет. В философском смысле это объекты-ловушки, которые модулируют самого субъекта: они не столько взаимодействуют с тобой, сколько создают тебя как взаимодействующего.
Такие вещи нельзя понять до конца — потому что они понимают тебя первыми. Их внутреннее — это не то, что можно обнаружить, а ты сам, затянутый в чёрную «воронку конверсии». Это не сам объект, а скорее «объективирующий взгляд объекта», подобный взгляду горгоны Медузы: ты ещё жив, но уже не совсем субъект.
Вещи‑ловушки — это то, что Юджин Такер называет «тёмными медиа» (dark media). В обычном медиумe содержимое проходит сквозь носитель, тёмные же медиа поглощают сообщение и выворачивает его в сторону «внешнего» — к тому, что лежит за пределами человеческого опыта. Такер формулирует это так: «Тёмные медиа — это технологии и вещи, которые не транслируют смысл, а открывают проём, где человеческое переходит во внечеловеческое; где сообщение уступает место самому факту соприсутствия с иным». Красный шарик Пеннивайза, шкатулка Лемаршана, зубастая игрушечная обезьянка, проклятая видеокассета — именно такие пустые носители: они ничего не сообщают, но инициируют событие ужаса, втягивая героев — а за ними и зриетелей — в зону нечеловеческого.
Эта перспектива — тёмная, но важная — напоминает нам: пустота тоже бывает враждебной. И если слабый Бог приглашает и отступает, позволяя нам свободно откликнуться, то Оно — как антипод слабого Бога — зовёт, чтобы тебя сожрать. Это важный штрих к портрету пустоты: даже Жность (не-нежность) вещей может указывать на их онтологическую самостоятельность. И если мы хотим быть честными в разговоре о дизайне, то должны признать: иногда объект не хочет, чтобы его трогали, точнее — трогает тебя сам.
08.05.202516:19
06.05.202503:33
надеюсь, поможет
05.05.202516:28
Наконец, чувственные качества — текущие данные опыта, сменяющиеся эффекты. В богословии это уровни Божественных энергий: свет Фавора, приснодвижные логосы творения, личные дары благодати. Они «испаряются», но делают Лицо ощутимым.
Что даёт нам такое сопоставление? Во-первых, оно снимает искушение модализма: если путать уровни, можно свести ипостаси к феноменальным маскам (SO) — ошибка Савеллия. Харман напоминает: SO не исчерпывает RO/RQ; так и Лица не сводятся к историческим проявлениям. Во-вторых, лишний раз подчёркивает невозможность «прямого доступа» к сущности (хотя в OOO это онтологическое правило, а в апофатике — догматическое). В-третьих, разрешает говорить об энергиях без утраты трансценденции: SQ реальны в опыте, но не «расшатывают» скрытость RO. Так и нетварный свет реален, не растворяя οὐσία в явлении.
Разумеется, у этой аналогии есть границы, как и у любой другой. У Хармана ровно четыре узла; у Троицы — динамика «1 οὐσία + 3 ὑπόστασις». В OOO все объекты симметричны; в Троице различие ипостасей не иерархично, но уникально персонально. Οὐσία и ипостась удерживаются любовным отношением (перихорезисом), тогда как RO/RQ связаны логикой «подпольного соседства».
Сводить одно к другому не следует, но читать через такую матрицу полезно: она показывает, что православная триадология уже содержит «многоуровневую объектность», а хармановская четверица на богословском фоне перестаёт казаться чисто спекулятивной.
Что даёт нам такое сопоставление? Во-первых, оно снимает искушение модализма: если путать уровни, можно свести ипостаси к феноменальным маскам (SO) — ошибка Савеллия. Харман напоминает: SO не исчерпывает RO/RQ; так и Лица не сводятся к историческим проявлениям. Во-вторых, лишний раз подчёркивает невозможность «прямого доступа» к сущности (хотя в OOO это онтологическое правило, а в апофатике — догматическое). В-третьих, разрешает говорить об энергиях без утраты трансценденции: SQ реальны в опыте, но не «расшатывают» скрытость RO. Так и нетварный свет реален, не растворяя οὐσία в явлении.
Разумеется, у этой аналогии есть границы, как и у любой другой. У Хармана ровно четыре узла; у Троицы — динамика «1 οὐσία + 3 ὑπόστασις». В OOO все объекты симметричны; в Троице различие ипостасей не иерархично, но уникально персонально. Οὐσία и ипостась удерживаются любовным отношением (перихорезисом), тогда как RO/RQ связаны логикой «подпольного соседства».
Сводить одно к другому не следует, но читать через такую матрицу полезно: она показывает, что православная триадология уже содержит «многоуровневую объектность», а хармановская четверица на богословском фоне перестаёт казаться чисто спекулятивной.
24.04.202519:37
Дэвид Прескотт-Стид. Назло отморожу пятки: репрезентации ходьбы в визуальной культуре блэк-метала
Переведено (коряво, но жалко времени на редактирование) по: Prescott-Steed D. Frostbite on my feet — representations of walking in black metal visual culture // Helvete: A Journal of Black Metal Theory. — 2013. — Vol. 1, no. 1. — P. 45–68.
Переведено (коряво, но жалко времени на редактирование) по: Prescott-Steed D. Frostbite on my feet — representations of walking in black metal visual culture // Helvete: A Journal of Black Metal Theory. — 2013. — Vol. 1, no. 1. — P. 45–68.
Двадцать лет назад я слушал экстремальную музыку и реагировал на её творческий посыл в стенах дома моих родителей, ничего не зная о капитализме и его роли в обрамлении повседневности. Сегодня я могу взять блэк‑метал в более широкую социальную рамку, и с ним — более чёткое понимание моего культурного окружения. Я использую его как саундтрек к рутинным делам — от мытья посуды под Trelldom («Til Minne…») до спуска по эскалатору, пока в голове взрываются «Forces of Satan Storms». Я, без сомнения, не одинок: несмотря на намёки на индивидуальное расширение возможностей, этот опыт остаётся общим, даже если география противоречит ему.
Именно в эти моменты я ощущаю разрыв во времени и пространстве, напряжение между ментальными образами (норвежский ландшафт) и материальной реальностью (городская среда), которое формирует смысл, который я придаю своим действиям. Именно в этом сближении становится мыслимым почернение ходьбы; портативная музыка делает возможным этот опыт.


10.05.202514:51
Как сидеть на бесконечном количестве стульев ♾️🪑
Тройная фигура Джозефа Кошута — сам стул, его фотография и словесная дефиниция — тест на прочность нашей слоистой (Харман + Барад) онтологии.
Есть вещь: деревянный стул, тяжёлый, коричневый, твёрдый, удобный (или нет).
Есть его изображение: иконический дубликат того же сущего, запечатлённый на картоне, который покрыт солями серебра.
Есть слово:
Это не модализм, где одна и та же сущность поочерёдно надевает три маски в зависимости от того, каким цветом горит «онтологический светофор». Здесь мы имеем три ипостаси, сосуществующие одновременно, но каждая хранит полноту «стульности» по‑своему (в функции, в форме, в понятии).
«Стульность» раздается трём носителям, но ни один не исчерпывает её, ни один не вмещает другую ипостась. Только вместе они образуют векторно‑слоистую реальность, где телесное, иконическое и словесное переплетаются, подобно тому, как у каппадокийцев каждое лицо Троицы остаётся собой, не переходит одно в другое, но хранит общую усию (сущность); ровно это и происходит в комнате Кошута. Когда мы смотрим на это, мы настраиваемся сразу на три регистра, и они вибрируют одновременно, втягивая нас в узел интра‑акции (Барад): наблюдатель рождается вместе с наблюдаемым, агентный разрез — викарное отношение — отделяет стул от мира и мир от стула именно в момент внимания.
Конечно, все они несут «стульную узнаваемость» только в человеческом отношении и воображении: для муравья стул будет стулом, а фотография не будет. Однако человеческое отношение здесь не «вменяет объекту стульность» насильственно, а викарно опосредует реальную стульность и конкретные её проявления. Когда муравей ползёт по ножке настоящего стула, он вступает в другую связку (для него фото действительно «не стул», но именно потому, что его сенсорный канал другой, нечеловеческий). Разница показывает не отсутствие общей сущности, а многообразие путей, по которым скрытый реальный объект может «выходить в мир» через различные чувственные фасады.
Тем временем, все три ипостаси сейчас сведены воедино четвёртой — изображением в книге; и вновь происходит наложение: фото, на котором мы видим всех троих, становится новым носителем, а деревянный, картонный и словесный слои складываются в одну стопку. Харманианская перспектива, не противоречащая барадианской, но дополняющая её, а, даёт нам три независимых объекта (вещь, изображение, слово), и ещё один объект (инсталляция Кошута), и ещё один (репродукция работы Кошута в нашей книге), и ещё один (наши размышления обо всём этом), и ещё множество (счётное, но, вероятно, бесконечное) — то, что Харман называет «фонтаном вещей».
Барад бы возразила: счётность и бесконечность — это не вопрос «сколько объектов», а скорее вопрос «какие конкретные отсечки мы делаем» — «как стул становится фотографией?» Тут можно ввести понятие «маршрутизации стульности». Каждая маршрутизация — это новый агентный рез, новый объект на сцене, новый набор сенсорных и технических посредников (серебро → RGB‑краска → зрительная кора; если добавить AR-версию, — вы наводите камеру смартфона на текст, и AI разворачивает 3D‑модель стула — то добавляется ещё один слой, алгоритмический, но и он не исчерпывает реальности). Счёт их принципиально открыт — но «стульность» каждый раз проходит через узкое горлышко конкретной процедуры. Так «слои» превращаются в процессы, и конфликт с Барад тает.
Тройная фигура Джозефа Кошута — сам стул, его фотография и словесная дефиниция — тест на прочность нашей слоистой (Харман + Барад) онтологии.
Есть вещь: деревянный стул, тяжёлый, коричневый, твёрдый, удобный (или нет).
Есть его изображение: иконический дубликат того же сущего, запечатлённый на картоне, который покрыт солями серебра.
Есть слово:
Стул — предмет мебели для сидения одного человека, с опорой для спины (в отличие от табурета), с подлокотниками или без них. Происходит от прагерм. *stolaz, от которой в числе прочего произошли: др.-англ. stol и англ. stool, др.-фризск. stol, др.-сканд. stoll, др.-в.-нем. stuol, нем. Stuhl, готск. stols и др. (восходит к праиндоевр. *sta-lo- из *sta- «стоять»).
Это не модализм, где одна и та же сущность поочерёдно надевает три маски в зависимости от того, каким цветом горит «онтологический светофор». Здесь мы имеем три ипостаси, сосуществующие одновременно, но каждая хранит полноту «стульности» по‑своему (в функции, в форме, в понятии).
«Стульность» раздается трём носителям, но ни один не исчерпывает её, ни один не вмещает другую ипостась. Только вместе они образуют векторно‑слоистую реальность, где телесное, иконическое и словесное переплетаются, подобно тому, как у каппадокийцев каждое лицо Троицы остаётся собой, не переходит одно в другое, но хранит общую усию (сущность); ровно это и происходит в комнате Кошута. Когда мы смотрим на это, мы настраиваемся сразу на три регистра, и они вибрируют одновременно, втягивая нас в узел интра‑акции (Барад): наблюдатель рождается вместе с наблюдаемым, агентный разрез — викарное отношение — отделяет стул от мира и мир от стула именно в момент внимания.
Конечно, все они несут «стульную узнаваемость» только в человеческом отношении и воображении: для муравья стул будет стулом, а фотография не будет. Однако человеческое отношение здесь не «вменяет объекту стульность» насильственно, а викарно опосредует реальную стульность и конкретные её проявления. Когда муравей ползёт по ножке настоящего стула, он вступает в другую связку (для него фото действительно «не стул», но именно потому, что его сенсорный канал другой, нечеловеческий). Разница показывает не отсутствие общей сущности, а многообразие путей, по которым скрытый реальный объект может «выходить в мир» через различные чувственные фасады.
Тем временем, все три ипостаси сейчас сведены воедино четвёртой — изображением в книге; и вновь происходит наложение: фото, на котором мы видим всех троих, становится новым носителем, а деревянный, картонный и словесный слои складываются в одну стопку. Харманианская перспектива, не противоречащая барадианской, но дополняющая её, а, даёт нам три независимых объекта (вещь, изображение, слово), и ещё один объект (инсталляция Кошута), и ещё один (репродукция работы Кошута в нашей книге), и ещё один (наши размышления обо всём этом), и ещё множество (счётное, но, вероятно, бесконечное) — то, что Харман называет «фонтаном вещей».
Барад бы возразила: счётность и бесконечность — это не вопрос «сколько объектов», а скорее вопрос «какие конкретные отсечки мы делаем» — «как стул становится фотографией?» Тут можно ввести понятие «маршрутизации стульности». Каждая маршрутизация — это новый агентный рез, новый объект на сцене, новый набор сенсорных и технических посредников (серебро → RGB‑краска → зрительная кора; если добавить AR-версию, — вы наводите камеру смартфона на текст, и AI разворачивает 3D‑модель стула — то добавляется ещё один слой, алгоритмический, но и он не исчерпывает реальности). Счёт их принципиально открыт — но «стульность» каждый раз проходит через узкое горлышко конкретной процедуры. Так «слои» превращаются в процессы, и конфликт с Барад тает.
09.05.202513:26
08.05.202514:38
Пустой трон
В тридевятой сборке, в тридесятом ассамбляже жили-были акторы. Акторствовали они, акторствовали, и акторствовали они акторно, пока, услышав однажды едва различимый Зов, не бросили свои сети, чтобы отправиться в путь. Шли мы долго — или недолго; впрочем, время здесь не имело и никогда не будет иметь никакого значения — и, наконец, оказались в тёмной комнате. В глубине возвышался величественный, но пустой трон: седалище, на котором не восседает никто, но при этом совершенно ясно, что он не забыт, не разбит, не покинут, он занят — Тем, Кто не нуждается в том, чтобы присутствовать явно, и одновременно слишком велик и слишком мал, чтобы совпадать с контурами тела.
Мы только что навестили Бога на Его рабочем месте. В византийской иконографии этот образ называется этимасия (ἑτοιμασία), что значит «приготовление». На Никейском соборе в 325 году император Константин не появлялся лично и не участвовал в обсуждениях, однако велел установить пустой трон со своими инсигниями, чтобы каждый знал, что его власть, покровительство и арбитраж — здесь, несмотря на его физическое отсутствие. Приблизительно с X века таким пустым троном стали обозначать Христа, грядущего со славою судити живым и мертвым, но пока ещё Его нет — есть только пустой престол и аккуратно сложенные символические атрибуты: крест, Евангелие, голубь — всё на месте, кроме Самого Судии.
В буддизме I–II вв. пустой трон — это символ, который использовался для обозначения Будды без его прямого изображения: пустой трон указывал на отсутствие Будды как физического лица, но одновременно — его присутствие через учение (Дхарму) и общину последователей (Сангху): Будда уже ушёл из этого мира, но (в Махаяне) трон вакантен, и любой может воссесть на него, достигнув просветления и став таким образом Буддой. Помимо прочего, таким образом иллюстрировалась идея пустоты (шуньяты) — открытости, из которой возникают все объекты, явления и процессы.
В XX веке философ Клод Лефор сделал пустой трон центральной метафорой демократии как режима, где власть никому не принадлежит навсегда, где место власти принципиально вакантно, постоянно оспаривается разными группами через процедуры и конфликты и «сдаётся в аренду». Это выражает идею, что в демократии никто не воплощает власть полностью, а сама власть остается «дислоцированной», не воплощённой ни в одном человеке или группе; иными словами, демократия — это политическая этимасия.
Радикализируя эту мысль, мы дойдём до анархии, для которой пустой трон может означать не просто вакантность, но принципиальное отсутствие самой необходимости власти как института централизованного: трон может занять каждый, но никто не хочет — и тогда интронизируется само нежелание властвовать (у которого не может быть никакого телесного кореллята).
В логике слабой теологии Капуто пустой трон — это не только символ отсутствия, но и место, откуда раздаётся зов: Бог не занимает трон, а освобождает его: «Садитесь, пожалуйста!» — так звучит Его призывание. Бог не царь, а гостеприимный хозяин пустоты. Он отказывается властвовать, приглашая нас занять место — не властью, а собой.
В тридевятой сборке, в тридесятом ассамбляже жили-были акторы. Акторствовали они, акторствовали, и акторствовали они акторно, пока, услышав однажды едва различимый Зов, не бросили свои сети, чтобы отправиться в путь. Шли мы долго — или недолго; впрочем, время здесь не имело и никогда не будет иметь никакого значения — и, наконец, оказались в тёмной комнате. В глубине возвышался величественный, но пустой трон: седалище, на котором не восседает никто, но при этом совершенно ясно, что он не забыт, не разбит, не покинут, он занят — Тем, Кто не нуждается в том, чтобы присутствовать явно, и одновременно слишком велик и слишком мал, чтобы совпадать с контурами тела.
Мы только что навестили Бога на Его рабочем месте. В византийской иконографии этот образ называется этимасия (ἑτοιμασία), что значит «приготовление». На Никейском соборе в 325 году император Константин не появлялся лично и не участвовал в обсуждениях, однако велел установить пустой трон со своими инсигниями, чтобы каждый знал, что его власть, покровительство и арбитраж — здесь, несмотря на его физическое отсутствие. Приблизительно с X века таким пустым троном стали обозначать Христа, грядущего со славою судити живым и мертвым, но пока ещё Его нет — есть только пустой престол и аккуратно сложенные символические атрибуты: крест, Евангелие, голубь — всё на месте, кроме Самого Судии.
В буддизме I–II вв. пустой трон — это символ, который использовался для обозначения Будды без его прямого изображения: пустой трон указывал на отсутствие Будды как физического лица, но одновременно — его присутствие через учение (Дхарму) и общину последователей (Сангху): Будда уже ушёл из этого мира, но (в Махаяне) трон вакантен, и любой может воссесть на него, достигнув просветления и став таким образом Буддой. Помимо прочего, таким образом иллюстрировалась идея пустоты (шуньяты) — открытости, из которой возникают все объекты, явления и процессы.
В XX веке философ Клод Лефор сделал пустой трон центральной метафорой демократии как режима, где власть никому не принадлежит навсегда, где место власти принципиально вакантно, постоянно оспаривается разными группами через процедуры и конфликты и «сдаётся в аренду». Это выражает идею, что в демократии никто не воплощает власть полностью, а сама власть остается «дислоцированной», не воплощённой ни в одном человеке или группе; иными словами, демократия — это политическая этимасия.
Радикализируя эту мысль, мы дойдём до анархии, для которой пустой трон может означать не просто вакантность, но принципиальное отсутствие самой необходимости власти как института централизованного: трон может занять каждый, но никто не хочет — и тогда интронизируется само нежелание властвовать (у которого не может быть никакого телесного кореллята).
В логике слабой теологии Капуто пустой трон — это не только символ отсутствия, но и место, откуда раздаётся зов: Бог не занимает трон, а освобождает его: «Садитесь, пожалуйста!» — так звучит Его призывание. Бог не царь, а гостеприимный хозяин пустоты. Он отказывается властвовать, приглашая нас занять место — не властью, а собой.
05.05.202522:27
Если под «стульностью» понимать не сумму древесных волокон, а саму идею «быть стулом», то она является в каждом из трёх экспонатов, только по‑разному (соответственно, как форма, как функция, как понятие) — они не взаимозаменяемы, а каждый несёт полную «стульную» узнаваемость, просто в разных регистрах: иконическом, утилитарном, семантическом.
Конечно, все они несут «стульную узнаваемость» только в человеческом отношении и воображении: для муравья стул будет стулом, а фотография не будет стулом. Однако человеческое отношение здесь не «вменяет объекту стульность» насильственно, а викарно опосредует реальную стульность и конкретные её проявления. Когда муравей ползёт по ножке настоящего стула, он вступает в другую связку (для него фото действительно «не стул», но именно потому, что его сенсорный канал другой, нечеловеческий). Разница показывает не отсутствие общей сущности, а многообразие путей, по которым скрытый реальный объект может «выходить в мир» через различные чувственные фасады.
Кроме того, в данный момент все эти три объекта даны нам как пиксели на экране, не так ли?
Конечно, все они несут «стульную узнаваемость» только в человеческом отношении и воображении: для муравья стул будет стулом, а фотография не будет стулом. Однако человеческое отношение здесь не «вменяет объекту стульность» насильственно, а викарно опосредует реальную стульность и конкретные её проявления. Когда муравей ползёт по ножке настоящего стула, он вступает в другую связку (для него фото действительно «не стул», но именно потому, что его сенсорный канал другой, нечеловеческий). Разница показывает не отсутствие общей сущности, а многообразие путей, по которым скрытый реальный объект может «выходить в мир» через различные чувственные фасады.
Кроме того, в данный момент все эти три объекта даны нам как пиксели на экране, не так ли?
03.05.202518:24
«Слабый Бог» действительно рискует оставить жертв насилия без справедливости и признания их страданий. Но здесь важен радикальный сдвиг: память и справедливость не обязательно требуют насилия возмездия.
Посмотрим на традицию свидетельствования после Холокоста (Примо Леви, Элли Визель). Свидетельство — это не только нарративный акт, но и онтологический жест: оно раскрывает реальность страдания без необходимости немедленного возмездия.
«Слабый Бог» не предлагает жертвам справедливость в виде воздаяния, но вместо этого дает что-то более радикальное — трансформацию самой онтологии времени. Память становится не просто психологическим актом, а способом существования, в котором прошлое никогда не закрыто. В этом состоит анамнетическая солидарность, описанная Иоганном Баптистом Мецем: память о страдании других становится конститутивным элементом идентичности общины.
Вместо судебной модели справедливости (которая всегда есть форма насилия, пусть и «хорошего») слабая теология предлагает свидетельскую модель, где сообщество становится живым архивом травмы и, следовательно, пространством её постоянной трансформации.
Это не мягкий уход от ответственности, а её радикализация: отвечать за прошлое не однократным воздаянием, а непрерывным актом свидетельства и преобразования.
Конкретный механизм — практика коллективной памяти, где травматическое прошлое не отсекается одним судебным решением, а продолжает жить и трансформироваться в историях, ритуалах, искусстве и этической чуткости сообщества.
Вместо «закрытия дела» через наказание, что часто оставляет глубинные структуры насилия нетронутыми, такая модель предлагает неостановимую работу исцеления, которая всегда незавершена, но именно поэтому оказывается более действенной.
Посмотрим на традицию свидетельствования после Холокоста (Примо Леви, Элли Визель). Свидетельство — это не только нарративный акт, но и онтологический жест: оно раскрывает реальность страдания без необходимости немедленного возмездия.
«Слабый Бог» не предлагает жертвам справедливость в виде воздаяния, но вместо этого дает что-то более радикальное — трансформацию самой онтологии времени. Память становится не просто психологическим актом, а способом существования, в котором прошлое никогда не закрыто. В этом состоит анамнетическая солидарность, описанная Иоганном Баптистом Мецем: память о страдании других становится конститутивным элементом идентичности общины.
Вместо судебной модели справедливости (которая всегда есть форма насилия, пусть и «хорошего») слабая теология предлагает свидетельскую модель, где сообщество становится живым архивом травмы и, следовательно, пространством её постоянной трансформации.
Это не мягкий уход от ответственности, а её радикализация: отвечать за прошлое не однократным воздаянием, а непрерывным актом свидетельства и преобразования.
Конкретный механизм — практика коллективной памяти, где травматическое прошлое не отсекается одним судебным решением, а продолжает жить и трансформироваться в историях, ритуалах, искусстве и этической чуткости сообщества.
Вместо «закрытия дела» через наказание, что часто оставляет глубинные структуры насилия нетронутыми, такая модель предлагает неостановимую работу исцеления, которая всегда незавершена, но именно поэтому оказывается более действенной.


21.04.202515:18
Сходили в лесопарк послушать птиц!


10.05.202513:23
Олег @tserbaevchannel Цербаев спрашивает:
Я вижу это так. Мир есть россыпь объектов, явлений и процессов, которые нам кажутся друг от друга полностью изолированными, потому что на каждом из них налипли слои так называемых чувственных качеств (к которым, в том числе, относятся практики словоупотребления, опыт инструментализации вещей и много что ещё).
Однако интуитивно мы знаем: объекты способны вступать в самые дикие союзы, и в этом истинная природа вещей, скрытая от нас феноменальными слоями. Чтобы выявить эти связи, мы отшелушиваем чувственно воспринимаемые качества от одних объектов и наклеиваем их на другие. В результате этих манипуляций иногда происходит моментальный «пробой изоляции» — «прожигание слоёв»: в занавесе, скрывающем объект, на мгновение появляется дыра, сквозь которую мы можем что-то увидеть (хотя сам занавес остаётся, а дыра в следующий момент зарастает, оставляя нас с лёгким запахом палёного).
В акте восприятия метафоры нам (читателям, зрителям, слушателям) часто приходится «проигрывать» эту метафору через личный опыт («по системе Станиславского»).
Например, весьма частотная в моих текстах метафора «чёрная пена», как я надеюсь, будет понятна постольку, поскольку у большинства из нас есть личные опыты переживания черноты и пены: «чёрное» и «пена» берутся из разных опытов, и их соединение создаёт смысловой шок, эффект странности, открывающий доступ к реальности. Мы «понимаем» чёрную пену, как только мысленно примеряем к себе темноту, вязкость, переменчивую форму и т. д. И чёрная пена становится не просто образом, а способом мышления — мы начинаем видеть реальность как нечто одновременно непроницаемое и пористое, статичное и бурлящее.
Вчера думал о том как работает творческое мышление. Думал о том, что реально не понимаю. Я хороший ремесленник и любую задачу решаю с точки зрения ремесла, но умом (интуитивно не могу, не чувствую) понимаю, что творческие решения идут через метафору. И вот не понимаю насколько можно рационализировать это способ, насколько допустимо вообще это делать?
Я вижу это так. Мир есть россыпь объектов, явлений и процессов, которые нам кажутся друг от друга полностью изолированными, потому что на каждом из них налипли слои так называемых чувственных качеств (к которым, в том числе, относятся практики словоупотребления, опыт инструментализации вещей и много что ещё).
Однако интуитивно мы знаем: объекты способны вступать в самые дикие союзы, и в этом истинная природа вещей, скрытая от нас феноменальными слоями. Чтобы выявить эти связи, мы отшелушиваем чувственно воспринимаемые качества от одних объектов и наклеиваем их на другие. В результате этих манипуляций иногда происходит моментальный «пробой изоляции» — «прожигание слоёв»: в занавесе, скрывающем объект, на мгновение появляется дыра, сквозь которую мы можем что-то увидеть (хотя сам занавес остаётся, а дыра в следующий момент зарастает, оставляя нас с лёгким запахом палёного).
В акте восприятия метафоры нам (читателям, зрителям, слушателям) часто приходится «проигрывать» эту метафору через личный опыт («по системе Станиславского»).
Например, весьма частотная в моих текстах метафора «чёрная пена», как я надеюсь, будет понятна постольку, поскольку у большинства из нас есть личные опыты переживания черноты и пены: «чёрное» и «пена» берутся из разных опытов, и их соединение создаёт смысловой шок, эффект странности, открывающий доступ к реальности. Мы «понимаем» чёрную пену, как только мысленно примеряем к себе темноту, вязкость, переменчивую форму и т. д. И чёрная пена становится не просто образом, а способом мышления — мы начинаем видеть реальность как нечто одновременно непроницаемое и пористое, статичное и бурлящее.
09.05.202513:23
06.05.202520:08
Процарапываю
борозды в коже,
бормочу
бледно‑кобальтовыми губами:
ах, мне бы сдаться.
Время кончилось; что остаётся? —
благоговеть, наблюдая во мраке:
всё повторяется, всё повторяется,
эхо навылет стреляет,
очень ясное: всё повторяется,
всё повторяется.
Нервы шалят, хотя боль утихает.
Я воскресну ли? ах!
Падаю, мне тревожно — и до дна
ещё далеко. Моя дерзкая самость
утрачивает
какие б то ни было
смыслы.
Прижигающий,
несмолкающий голос
воплощённого Солнца,
несмолкающий голос
Откровения,
несмолкающий отголосок
смерти, голос
симулякра. Истощённая
самость моя —
у последней черты.
Плач и скрежет оскаленный.
Космическое посмешище,
инопланетный Икар,
в чужую могилу ныряющий.
Парализующий,
несмолкающий голос
безвременной муки,
несмолкающий голос
Утешения,
несмолкающий отголосок
ужаса — голос.
Доппельгангер
займёт моё место.
Со скоростью боли
наступает ужасная ясность:
все мои версии были ошибочны.
Всё, что ушло, проживается вновь:
смерти нет, только очень темно.
Ах, витальность моя
отпечатана в воске.
отпечатана в воске
витальность моя,
ахахах.
Симуляция совпадающих личностей
Voidthrone, 2022
борозды в коже,
бормочу
бледно‑кобальтовыми губами:
ах, мне бы сдаться.
Время кончилось; что остаётся? —
благоговеть, наблюдая во мраке:
всё повторяется, всё повторяется,
эхо навылет стреляет,
очень ясное: всё повторяется,
всё повторяется.
Нервы шалят, хотя боль утихает.
Я воскресну ли? ах!
Падаю, мне тревожно — и до дна
ещё далеко. Моя дерзкая самость
утрачивает
какие б то ни было
смыслы.
Прижигающий,
несмолкающий голос
воплощённого Солнца,
несмолкающий голос
Откровения,
несмолкающий отголосок
смерти, голос
симулякра. Истощённая
самость моя —
у последней черты.
Плач и скрежет оскаленный.
Космическое посмешище,
инопланетный Икар,
в чужую могилу ныряющий.
Парализующий,
несмолкающий голос
безвременной муки,
несмолкающий голос
Утешения,
несмолкающий отголосок
ужаса — голос.
Доппельгангер
займёт моё место.
Со скоростью боли
наступает ужасная ясность:
все мои версии были ошибочны.
Всё, что ушло, проживается вновь:
смерти нет, только очень темно.
Ах, витальность моя
отпечатана в воске.
отпечатана в воске
витальность моя,
ахахах.
Симуляция совпадающих личностей
Voidthrone, 2022
05.05.202518:51
Это не модализм, потому что здесь не «один субъект, который поочерёдно надевает три маски», а три различных носителя одной и той же «стульности», сосуществующие одновременно: физический стул — «вещь‐носитель»; фотография — изображение того же сущего; словарная дефиниция — вербальное выражение того же сущего.
У модалистов роли взаимозаменяемы и последовательны (Бог то Отец, то Сын, то Дух — никогда вместе). У Нисского каждая ипостась непреложно остается собой и не превращается в другую, хотя все три полностью обладают одной усией. На картинке именно так: три разные «ипостаси» стула присутствуют одновременно, не сливаются и не меняются местами, но в каждой полнота «стульности» явлена по‑своему. Поэтому это удачная иллюстрация каппадокийской троичности, а не модализм.
У модалистов роли взаимозаменяемы и последовательны (Бог то Отец, то Сын, то Дух — никогда вместе). У Нисского каждая ипостась непреложно остается собой и не превращается в другую, хотя все три полностью обладают одной усией. На картинке именно так: три разные «ипостаси» стула присутствуют одновременно, не сливаются и не меняются местами, но в каждой полнота «стульности» явлена по‑своему. Поэтому это удачная иллюстрация каппадокийской троичности, а не модализм.


25.04.202522:37
Кайра бөлүшүлгөн:
BBC News | Русская служба

20.04.202519:20
Группа ученых утверждает, что открыла новый цвет, который до сих пор не видел ни один человек в мире
Ученые описывают «оло» как глубокий сине-зеленый оттенок. Его невозможно увидеть невооруженным глазом без специальной стимуляции.
Однако некоторые эксперты считают, что новый воспринимаемый цвет — это «вопрос интерпретации», и его существование еще надо доказать.
🔗 Сайт без VPN | Telegram | WhatsApp | YouTube | Рассылка
Ученые описывают «оло» как глубокий сине-зеленый оттенок. Его невозможно увидеть невооруженным глазом без специальной стимуляции.
Однако некоторые эксперты считают, что новый воспринимаемый цвет — это «вопрос интерпретации», и его существование еще надо доказать.
🔗 Сайт без VPN | Telegram | WhatsApp | YouTube | Рассылка
Кайра бөлүшүлгөн:
Тёмная теология



09.05.202516:10
Слабый теолог Джон Капуто о новом папе Льве XIV:
Роберт Прево закончил в 1977 году бакалавриат по специальности математика в Университете Вилланова в Филадельфии, где долгое время преподавал Капуто. Спустя несколько месяцев, в сентябре того же года, он присоединился к Ордену августинианцев, а позже возглавил его.
Университет Вилланова был основан Орденом августинианцев в 1842 году.
С гордостью сообщаю, что папа ходил на мой курс «Немецкий экзистенциализм и феноменология» в весеннем семестре своего заключительного года обучения (1977). Так что он полностью готов к работе на основании того, что он узнал о Кьеркегоре, Ницше, Гуссерле и Хайдеггере.
Роберт Прево закончил в 1977 году бакалавриат по специальности математика в Университете Вилланова в Филадельфии, где долгое время преподавал Капуто. Спустя несколько месяцев, в сентябре того же года, он присоединился к Ордену августинианцев, а позже возглавил его.
Университет Вилланова был основан Орденом августинианцев в 1842 году.


08.05.202519:26
Дописал:
Нигредо. Слабый дизайн
⚫️
⚫️
Нигредо. Слабый дизайн
⚫️
Легко заметить, что последовательность «κάθαρσις → φωτισμός → θέωσις» метафорически соответствует алгоритму «nigredo → albedo → rubedo»: алхимики Средневековья сознательно использовали христианскую символику — крест, кровь, Феникс — для описания стадии rubedo; в трактатах Псевдо‑Луллия она прямо сопоставляется с «кровью Искупления». Поэтому параллель «θέωσις ↔ rubedo» не такая уж натяжка. Второй шаг (φωτισμός ↔ albedo) — собственно «озарение»; в греческой мистике это Фаворский свет, у алхимиков — «белый камень мудрецов».
Что до «κάθαρσις ↔ nigredo», сходство очевидно: обе фазы посвящены распаду и покаянию — обугливанию в очистительном огне. Покаяние — по-гречески «метанойя» (μετάνοια) — гораздо шире и глубже обыденного сценария «признать вину, извиниться и получить прощение»: буквально это означает «перемену ума», выворачивание модели мира наизнанку, причём не только когнитивное, но и экзистенциальное. В юнгианской психологии с метанойей связывается понятие «энантиодромия» (ἐναντιοδρομία, — буквально, «бег навстречу») позаимствованное у Гераклита — переворот полюсов психики, когда противоположности переходят одна в другую, а вытеснённое возвращается как тень. Обращение Савла в апостола Павла, когда радикальный гонитель христиан, ослеплённый вспыхнувшим на мгновение альбедо, становится самым ревностным христианином — хороший пример энантиодромии.
Обе фигуры описывают динамический ритм самоотрицания, а не финальную точку; это то же кипящее становление, о котором говорит Капуто. Если это так, то проповедуемый нами «нигредо-метод» переводит любое делание в регистр «непрерывной самоинверсии» делателя, когда он не перестаёт отрицать себя в процессе работы, — потому что следующую стадию просвещения («белую») мы в нашей книге выносим в грядущее, в «пред-эсхатон» (см. главу «Альбедо»), а пока предлагаем сосредоточиться на выворачивании себя наизнанку — на работе с чёрной пеной. В кенотическом богоуподоблении мы стягиваем себя в похожий на ноль пузырёк. Прокалываем свою оболочку — и черная вспышка выворачивает всё наизнанку.
⚫️
Если Творец работает сериями пустых жестов, то и человеческое богоуподобление через творчество может быть кенотическим (мы написали бы «обязано быть кенотическим», но не хотим). «Пустой трон» для нас — это онтологическая позиция и рабочая техника: художник сознательно создаёт своё отсутствие в проекте, освобождая место для Другого.
Нигредо, которое мы проповедовали в этой книге, — это дизайнер, который ушёл покурить: он выходит из кадра, оставляя за собой стул, на котором никто не сидит, и потому это место занято (точнее, освобождено) тишиной, немоществованием формы, слабым Богом, буддистской шуньятой, политической анархией и отказом от насилия над материалом.
Нигредо для нас не прелюдия, а сам modus operandi: мы не дожидаемся рассвета, а работаем ночью — прямо в пузырящейся чёрной грязи. Гройс в эссе «Общественное пространство» (2016) пишет: «Искусство — это не столько производство новых образов, сколько производство новых форм жизни, новых способов быть, новых способов жить». Эта жизнь, понимаемая делёзиански как непрестанная избыточная раздача аффектов в плоскости имманенции, может быть отождествлена со слабым, событийным, гипервоплощённым Богом Капуто, находящимся с творением в осношениях радикальной взаимности: и та и другой вызывают движение, а не закрепляют результат.
Кайра бөлүшүлгөн:
Философия не для всех

06.05.202507:43
Пустой трон: где начинается этимасия
В искусстве и культуре есть странный, но завораживающий символ — трон, на котором никто не сидит. Он не забыт, не сломан, не покинут. Он — приготовлен. Этот образ называется этимасия — от греческого ἑτοιμασία, что значит "приготовление". Это трон, оставленный свободным не случайно, а с намерением. Знак чьего-то отсутствия, которое всё равно ощущается как присутствие.
Такой трон может значить многое. Его не занимают, потому что он уже «занят» — кем-то, кто не нуждается в теле. Он может быть символом Бога, законной власти, грядущего события или невидимого наблюдателя. Его пустота — это не пустота в буквальном смысле, а особая форма наполненности.
В византийской иконографии этимасия стала важным образом Страшного суда. На мозаиках и фресках с X века можно видеть трон, на котором лежит крест, Евангелие, голубь или другие символы, а рядом стоят ангелы или апостолы. Это «уготованный престол» — знак Христа, который должен прийти как судья, но ещё не занял своё место. Его отсутствие громче любого присутствия.
Но этимасия — не только христианская история. В древнеримских церемониях трон императора мог стоять в зале, когда самого императора не было, с разложенными на нём регалиями. Это символизировало, что он по-прежнему «присутствует» — его власть с нами, даже если его тело нет. В 325 году на Первом Никейском соборе такой трон стоял с инсигниями Константина. Он не участвовал в обсуждениях, но был «там» — символически, как покровитель и арбитр.
Похожий жест встречается в этрусских религиозных пиршествах. Одно место за столом всегда оставалось пустым — для божества. Это было приглашение, знак почёта. Кто-то мог бы сказать, что это просто суеверие, но с философской точки зрения — это признание невидимого, признание того, что не всё поддаётся контролю и присутствует не только то, что видно.
В буддийской традиции II–I века до н.э. Будду вообще не изображали в человеческом виде. Его обозначали пустым троном под деревом бодхи. Он как бы там, но не в теле. Он есть, но вне формы. Это другая версия того же символа — престол, говорящий о чём-то большем, чем фигура.
А теперь — шаг в сторону от религии. В XX веке философ Клод Лефор использовал метафору пустого трона, описывая демократию. В отличие от монархии, где трон занят — буквально и символически — сувереном, в демократии трон остаётся пустым. Он не принадлежит никому навсегда. Каждый, кто приходит к власти, лишь временно его занимает, но не может присвоить. Власть становится функцией, а не телом. Пустой трон тут — гарантия свободы.
Или, скажем, у народа Ашанти в Гане существует Золотой Стул — символ власти и духа народа. На него не садится даже король. Он — знак суверенитета, выше любого человека. Сам факт того, что на него нельзя сесть, говорит о том, что власть не воплощена в человеке, а скорее — в идее, в духе, в общем сознании.
Пустой трон — это больше, чем просто место без сидящего. Это образ, заставляющий задуматься: кто имеет право занимать власть? Где она по-настоящему живёт? Что значит "присутствовать", если нет тела?
А вы как думаете: когда трон пуст — это отсутствие, или наоборот, максимальное присутствие?
В искусстве и культуре есть странный, но завораживающий символ — трон, на котором никто не сидит. Он не забыт, не сломан, не покинут. Он — приготовлен. Этот образ называется этимасия — от греческого ἑτοιμασία, что значит "приготовление". Это трон, оставленный свободным не случайно, а с намерением. Знак чьего-то отсутствия, которое всё равно ощущается как присутствие.
Такой трон может значить многое. Его не занимают, потому что он уже «занят» — кем-то, кто не нуждается в теле. Он может быть символом Бога, законной власти, грядущего события или невидимого наблюдателя. Его пустота — это не пустота в буквальном смысле, а особая форма наполненности.
В византийской иконографии этимасия стала важным образом Страшного суда. На мозаиках и фресках с X века можно видеть трон, на котором лежит крест, Евангелие, голубь или другие символы, а рядом стоят ангелы или апостолы. Это «уготованный престол» — знак Христа, который должен прийти как судья, но ещё не занял своё место. Его отсутствие громче любого присутствия.
Но этимасия — не только христианская история. В древнеримских церемониях трон императора мог стоять в зале, когда самого императора не было, с разложенными на нём регалиями. Это символизировало, что он по-прежнему «присутствует» — его власть с нами, даже если его тело нет. В 325 году на Первом Никейском соборе такой трон стоял с инсигниями Константина. Он не участвовал в обсуждениях, но был «там» — символически, как покровитель и арбитр.
Похожий жест встречается в этрусских религиозных пиршествах. Одно место за столом всегда оставалось пустым — для божества. Это было приглашение, знак почёта. Кто-то мог бы сказать, что это просто суеверие, но с философской точки зрения — это признание невидимого, признание того, что не всё поддаётся контролю и присутствует не только то, что видно.
В буддийской традиции II–I века до н.э. Будду вообще не изображали в человеческом виде. Его обозначали пустым троном под деревом бодхи. Он как бы там, но не в теле. Он есть, но вне формы. Это другая версия того же символа — престол, говорящий о чём-то большем, чем фигура.
А теперь — шаг в сторону от религии. В XX веке философ Клод Лефор использовал метафору пустого трона, описывая демократию. В отличие от монархии, где трон занят — буквально и символически — сувереном, в демократии трон остаётся пустым. Он не принадлежит никому навсегда. Каждый, кто приходит к власти, лишь временно его занимает, но не может присвоить. Власть становится функцией, а не телом. Пустой трон тут — гарантия свободы.
Или, скажем, у народа Ашанти в Гане существует Золотой Стул — символ власти и духа народа. На него не садится даже король. Он — знак суверенитета, выше любого человека. Сам факт того, что на него нельзя сесть, говорит о том, что власть не воплощена в человеке, а скорее — в идее, в духе, в общем сознании.
Пустой трон — это больше, чем просто место без сидящего. Это образ, заставляющий задуматься: кто имеет право занимать власть? Где она по-настоящему живёт? Что значит "присутствовать", если нет тела?
А вы как думаете: когда трон пуст — это отсутствие, или наоборот, максимальное присутствие?
05.05.202518:44
Святитель Григорий Нисский
Одна усия и три ипостаси
Около 390 года
Одна усия и три ипостаси
Около 390 года


25.04.202511:08
Несовершенные подарки — это вот какие подарки: например, мы дарим имениннику крышку от чернильницы. А где же сама чернильница? Или дарим чернильницу с крышкой. А где же стол, на котором должна стоять чернильница? Если стол уже есть у имянинника, то чернильница будет подарком совершенным. Тогда если у имянинника есть чернильница, то ему можно подарить одну крышку, и это будет совершенный подарок. Всегда совершенными подарками будут украшения голого тела, как-то: кольца, браслеты, ожерелья и т. д. (считая, конечно, что имянинник не калека), или такие подарки, как, например, палочка, к одному концу которой приделан деревянный шарик, а к другому концу деревянный кубик. Такую палочку можно держать в руке или, если ее положить, то совершенно безразлично куда. Такая палочка больше ни к чему не пригодна.
Хармс


20.04.202514:40
Көрсөтүлдү 1 - 24 ичинде 86
Көбүрөөк функцияларды ачуу үчүн кириңиз.