Notcoin Community
Notcoin Community
Whale Chanel
Whale Chanel
Proxy MTProto | پروکسی
Proxy MTProto | پروکسی
Whale Chanel
Whale Chanel
Proxy MTProto | پروکسی
Proxy MTProto | پروکسی
iRo Proxy | پروکسی
iRo Proxy | پروکسی
Мохолит avatar
Мохолит
Мохолит avatar
Мохолит
20.02.202508:57
Великий Клиффорд Гирц ещё в 1970-х выразил суть нашего времени:

Большинство людей — по крайней мере в современном мире — живут в состоянии организованного отчаяния.


«Интерпретация культур» — книга, которая ставит базу. Слишком часто молодые писатели нацеливаются на диалогичность без необходимой подготовки, и тогда обмен превращается в ор, в бесцельное наслоение рассказчиков, позиций и мелочей. Какой в этом смысл? Даже воробьи галдят понятнее. Культура — это сложная сеть незаметных организующих значений. Петушиные бои на Бали стали для антрополога Гирца тем же примером организации общества, каким для молодого российского писателя могло стать посещение рынка. Пресловутая «картонка» встречалась мне примерно в пяти больших текстах, но везде она служила лишь символом унижения рассказчика, который был вынужден громоздиться на неё в одних трусиках. Ещё один изолированный знак, который ни к чему не ведёт — никакой передачи, наследуется только простейший опыт. Нужно учиться вплетать его в сети, эти сети закидывать в море, вытаскивать из него смысл, вскрывать его организующую природу. Полный перевес личного, автономного, чувственного над самой ничтожной концептуализацией. Та же картонка — это ведь новое издание каши из топора, способность сделать что-то из ничего, смекалистое решение в трудный год, оказавшееся настолько удобным, что его воспроизводят тогда, когда это уже не требуется. «Организованное отчаяние» на отечественный лад.

Дорогие писатели, читайте замечательные книги с ужасными обложками! Они подстилают под сказанное вами картонку.
03.02.202516:31
Роман Настасьи Реньжиной «Сгинь!» можно засмеять до смерти, но ситуация настолько печальная, что говорить придётся совсем о другом.
21.01.202512:09
В 1835 году Белинский выразил кредо русской литературной критики на все времена:

Настоящая эпоха русской литературы представляет зрелище безотрадное и плачевное: никогда не появлялись в таком чудовищно ужасном количестве плохие драмы, романы, пошлые повести, плоские стихи, как теперь; никогда бездарности и меркантильности не было такого простора; как в настоящую минуту.
17.01.202514:48
Глава Военного комитета НАТО Роб Бауэр в общем виде заявил, что «Призыв к войне — это призыв к миру», а это значит, что Оруэлл всё ещё великий писатель.

Уже по первому предложению «1984» всё понятно:

It was a bright cold day in April, and the clocks were striking thirteen.


Мало того, что часы не могут пробить тринадцать, так это ещё и английское идиоматическое выражение, означающее неправильность всех предшествующих ударов — в четырнадцати словах Оруэлл показывает принципиальную извращённость ангсоца, хотя ничего ещё толком не произошло. На русском языке это не считывается, так как наше пространство почти не оглашал башенный бой, но судьба Оруэлла в России подобна судьбе этих ударов: он воспринимается с каким-то базовым нарушением.

Частично в этом повинен сам писатель. Он был честен той честностью, от которой страдает коллектив: когда надо было промолчать, Оруэлл говорил, когда уже можно было пойти по домам — поднимал руку. Он мало кого любил, а его не любили практически все: когда «1984» на Западе прочитывают как роман о России, а в России как роман о Западе, прав в этой неразберихе один только Оруэлл, который писал сразу про всех.

Все ему и отомстили. Поразительно, что один из самых честных писателей ХХ века в общем мщении считается стукачом.

Знаменитый список Оруэлла — это тридцать восемь человек, которых в 1949 году умирающий писатель рекомендовал не брать на работу в Департамент информационных исследований. Пропагандистская контора при Министерстве иностранных дел создавалась под задачи Холодной войны (кстати, Оруэлл дал ей название). Какие последствия постигли тех, кому писатель советовал не доверять обличение коммунистов? Ну, их не позвали на работу в ДИИ. И… всё. Судя по тому, что двое из письма Оруэлла (бугр-кроулианец Том Дриберг и пропагандист Питер Смоллетт) оказались разоблачены как советские агенты только в 1990-х, списочники даже в разработку спецслужб не попали.

Что резко контрастирует с теми современными Оруэллу писателями, кого интересовала политика. Кнут Гамсун в 1943 году (!) отдаёт нобелевскую медаль Геббельсу на дело нацизма — ну, бывает, дедушка старый. Гертруда Стайн оголтело славит Гитлера — она еврейка, ей можно. Андрей Платонов в 1937 году в «Литературной газете» требует физически уничтожать врагов народа — да время же было такое, учите историю! Но стоило Оруэллу не рекомендовать на пропагандистскую работку даже не узнавших об этом людей — нет тебе прощения, сука шерстяная!

Коллектив не любит тех, кто тянет руку.

В чём сходятся как прогрессивные западные левые, так и советские патриоты: одни никак не могут простить Оруэллу его токсичный социализм, другие заняты обычной компенсаторикой. Иронично, что Оруэлл невольно оказал своим списочникам большую услугу: в будущем члены Департамента информационных исследований по уши заляпали себя кровью. В 1960-х ДИИ подначивал антикитайские и антикоммунистические погромы в Индонезии. За краткий срок было убито до миллиона человек — один из самых быстрых геноцидов ХХ века, о котором был снят странный фильм «Акт убийства».

С Оруэллом произошло то, что происходит со всеми правдорубами — в нём искали и нашли изъян. Пробившийся в Итон простец, сразу интеллектуал и чернорабочий, антифашист-доброволец, ещё и талантливый писатель — ну это же невозможно терпеть, прямо ведь неприятно от такого. Это, получается, все могут быть умными, честными, сильными? Ну нет. Мы покопаемся и найдём.

Словно в насмешку над такой позицией и судьбой Джордж Оруэлл обладал внешностью скромного чилового парня.
11.01.202516:32
У критика Валерия Иванченко неожиданно неприязненно обсуждается ветеранский роман Дмитрия Филиппова «Собиратели тишины». Сама книга показалась мне для обсуждения неинтересной — быстрая беллетризованная проза, которую в первой половине утяжелили явно старой заготовкой для совсем другого романа.

Но интересным показалось вот что.

Дмитрий Филиппов (1982) воевал, причём не по-модному, а как положено, сапёром, то есть это русский мужчина за сорок, типаж которого и тащит эту войну. При этом аудитория Иванченко те же самые взрослые патриоты, крепкие бывалые мужики. В массе своей не воевавшие, но послужившие да обтёршиеся в девяностые — люди с тем опытом, о котором любят рассказывать тогда, когда об этом не просят.

И вот они уличают военную прозу Филиппова во всяческих нестыковках. Подозревают даже либеральный навет. Ну в самом деле, не могут же российские солдаты пить спирт?

Нет, никак не могут! Даже представить такое сложно.

И Филиппову начинают объяснять про беспилотники, в которых тот ничегошеньки не смыслит. Откуда ему знать вообще. Сидел бы дома, читал Подоляку — всё бы знал про беспилотники с теплаком!

В чём дело? Это ведь не литературная реакция. Но что тогда?

А это то щиплющее чувство неполноценности, которое часто испытывает невоевавший мужчина рядом с тем, кто вернулся домой со щитом. Особенно явно оно ощущается в тех сообществах, которые в мирное время подражают войне — среди реконструкторов, экстремальных туристов, поисковиков, спортсменов, бандитов, охотников, силовиков… Когда в такую среду возвращается отвоевавший товарищ, то на застолье, после всех радостей и тостов, начинается великая мужская компенсация: «А вот у нас в роте в восемьдесят девятом…», «Тут он на меня буром попёр, ну я ему из плётки ногу и отстегнул», «Осталось нас в тайге трое, жрать — нечего, решили мы…». Быть рядом с чем-то настоящим тяжело, это очень неприятный сквозняк, от которого хочется закрыться тем, что ты тоже мужчина со сбитыми по молодости кулаками.

Но когда в твоём послужном списке только битва на табуретках с офигевшим ефрейтером Толиджоном, а твой одногодка своими руками заломал Леопард — это погружает в то неизгладимое чувство ресентимента, которое заставляет писать хуйню.

Героизм — это ведь очень жесткий социальный конструкт. Что в античности, что в массовом обществе он всегда был поставлен на публику, призванную судить толпу и самого героя. Знаменитый английский плакат 1915 года: «Daddy, What Did You Do in the Great War?» можно переделать так: «Daughter, Where Would You Be if I Were in the Great War?». Героизм по определению создаёт число обычных, серых, ничем не примечательных. Когда ты обыватель — это ничего не меняет, но, если твоя социальная роль была воинственной, большие мышцы имел и стряхивал «жизни не знаете», уже другой себя ощущаешь субстанцией.

Хороший мог бы выйти рассказ — тягота взрослого, под пятьдесят, человека, который всю жизнь проходил нарочито мужскими путями, и вот они больше ничего не значат, не позволяют считать себя сильным, знающим, не таким. А в финале принятие, которое по силе воли равно воле, отправившейся на войну.

Полагаю, самыми непримиримыми критиками такой литературы как у Филиппова будут вовсе не «либералы», а так и не исполнившая своего предназначения мужская патриотическая аудитория сорока-пятидесяти лет. Вот как в комментариях у Иванченко.
27.11.202408:21
По мнению «Грамоты.ру» словом года стал «вайб». От эмоциональной обстановки чуть-чуть отстал гениальный русский эпоним «скуф». Печальный «прилёт» на третьем месте. В коротком списке есть и «автофикшен», который сегодня можно обнаружить даже в списке того, что нужно обязательно брать с собою в СИЗО.

Почти все слова-победители являются заимствованиями. Инсайт, сап, глэмпинг… Понятно, что язык — это живое ветвящееся древо, вбирающее недостающее вещество, но язык ведь ещё и любознательность, способность познавать и творить. У языковеда Максима Кронгауза есть на этот счёт чудесный пример:

Сегодня мы бы не стали переводить какой-нибудь корнер как угловой, а прямо заимствовали английское слово. <…> Появись прыжки в высоту сейчас, мы бы называли их хай-джампингом и никак иначе. А прыжки в длину, соответственно, лонг-джампингом. Лень или самоуверенность конкретных людей, в данном случае — журналистов, фактически становятся «ленью языка», который почти утрачивает внутренние механизмы перевода.


Заимствования опасны не тем, что засоряют язык — он слишком широк и подвижен — а тем, что пестуют лень, обнуляют волю к творческому переделу. Речь об окончании именования, той весёлой древней игры, которая всё ещё выявляет мир. Лишь в ней чужак становится своим: Пруфецкий — уже вполне фамилия. Но если сам по себе язык всё ещё отлично коренизирует суффиксами и приставками, ядро пребывает в упадке. Нет того вокруг чего. Нет своей вещи, которую нужно назвать. Слово «спутник» ворвалось в иностранные словари вместе с кораблём «Восток-1». Без Королёва мы бы пользовались сателлитом. Изобретение слова «лётчик» заслуга не столько Грина и Хлебникова, сколько воздухоплавательного ража, охватившего российское общество 1900-1910-х гг. Можешь произвести «Илью Муромца» — можешь его и назвать.

Кстати, слово «самолёт» открыл будетлянин Василий Каменский. Нам оно кажется естественным, но, если вдуматься — смешное же слово, какое-то деревенское, очень простое, неподходящее для столь сложных устройств. Будь самолёты придуманы только сейчас, мы бы называли их аэропланами. Какой ещё самолёт? Иди на самокате катайся.

То есть помимо производства это ещё и вопрос стеснения, даже стыда. Как перед смертью понял Розанов: «Суть Руси, что она не уважает себя». Именно так. Что до, что после — мы не уважаем себя. И особенно это неуважение видно в надсадных попытках что-то всем доказать, придумать любомудрие и ногомяч. Заимствования преодолеваются не указивкой и голой выдумкой, а прикосновением к жизни, когда долго к чему-то притираешься и потому находишь скрытое имя.

Как сегодняшняя война, на которой люди придумали множество новых слов и значений, в том числе этот жуткий «прилёт».

Промышленность, местоимение, градусник, кислород, впечатление, будущность — это нарочные слова, но их оправдала действительность. «Гудьбу» вместо «музыки», очевидно, нет. Слову «бездарь» чуть больше ста лет, но звучит оно так, будто существовало всегда. Придумал его громокипящий Северянин. Способна ли современная литература на подвиг предшественников? Словотворчество давно ушло в сетевое общение, но за литературой осталось право закрепления образцов. Им пользуются молодые. У Анны Лужбиной в рассказе «Зимовка» чудовищный бёрдвотчинг заменён на долгожданное птичничество. Это очень важно! Люди, поглощённые бёрдвотчингом, видят в бинокли назгулов, занятые птичничеством наблюдают благостных голубей.

Мы потихоньку перестаём стыдиться себя. И начинаем творить.

В XXI веке русскую литературу ждёт новая романтизация, прерванный миф получит иной облик и содержание. Неоправдавшиеся ожидания отчасти вернут русский язык к состоянию славянских собратьев, которые, ничуть того не стесняясь, продолжают играть в свою «пилку ножну». При этом стоит помнить, что язык развивает не глухой уход в архаику, а устремление вперёд, к тем вещам, которые ещё не придумали и не назвали.
12.02.202514:28
Литинститут провёл конкурс исторического рассказа «Клио — тоже муза». Ответить на это можно только тем, что лауреаты — тоже писатели.
Задачка для писателя.

На глаза попалась такая вот загадочная обложка. Попробуйте предположить о чём эта книга, каков её жанр и какие в ней действуют герои. Составьте по ребусу недостающую аннотацию.

Чур, не подглядывать!
16.01.202508:39
Беда русской литературы в том, что в ней каждый мудак выступает в роли учителя жизни, а чисто литературные открытия и находки со времен Белинского считаются делом второстепенным.


Варлам Шаламов в письме к Юлию Шрейдеру, год 1968.
10.01.202515:45
В беседе с Илоном Маском лидер «Альтернативы для Германии» Алис Вайдель назвала Гитлера «социалистом и коммунистом»:

…он не был консерватором, он не был идентаристом, он был коммунистом и социалистом.


Гитлер и правда терпеть не мог консерваторов, так как после 1933 единственной оппозицией нацизму оставалась мощная традиция немецкого консерватизма от пруссаческого офицерства и католиков до бюрократов типа Карла Гёрделера (казнён). Гитлер не мог простить, что на президентских выборах 1932 года консерваторы поддержали Гинденбурга, а католические приходы в 1933 чётко проголосовали против нацистов. Известное мартовское фото: новоназначенный рейхсканцлер унизительно склоняется перед скалой Гинденбурга, о которую по мысли консерваторов должен был разбиться выскочка из низов. Гитлер был плебеем, что добавляло нелюбви к аристократии, сословность которой нацизм по итогу и поломал: от молодёжных организаций и до Вермахта в Рейхе возобладал принцип «немецкой», не «голубой» крови.

Идентаристом Гитлер тоже не был. Культурный стандарт в его понимании ничего не значил перед стандартом крови. Фюрер высмеивал тех нацистских теоретиков, что прославляли «германский дух», а Гиммлера откровенно стебал: «Только-только наступило время, отбросившее всякую мистику, и пожалуйста — он начинает все с начала!». Гитлер оставался этническим националистом и шовинистом, который смотрел на свои собственные устремления как на рациональную и логичную систему. Он грезил «народной общностью», прогрессивным модернистским конструктом, предполагающим равный доступ к социальной лестнице для всех лиц немецкого происхождения. Неважно, был этот конструкт мифическим или действительным, главное, что типически он был одновременно национальным и… социалистическим.

Гитлеровская Германия так и не осуществила полную национализацию средств производства, хотя чем ближе она была к своему поражению, тем больше Гитлер склонялся к такому решению. Он полагал, что контроль над капиталом можно осуществить посредством политического принуждения, уже к середине войны переподчинив крупную частную собственность партии-государству. Формально та оставалась, реально «владелец» уже не мог ею распоряжаться. Та же судьба постигла базовые рыночные механизмы: цены в Рейхе устанавливались директивно Рейхскомиссаром по вопросам ценообразования, который мог закрыть любое предприятие. В 1936 цены и вовсе заморозили. Велась борьба и с классовыми противоречиями, которые национал-социалисты хотели изжить не так резко, как коммунисты, а постепенно, с помощью усиления социальной мобильности внутри ариизированного общества.

Проблемы с Гитлером-социалистом проистекают из веры в существование некоего идеального, правильного социализма, которому Гитлер не соответствует. Почти всегда это социализм марксистской ортодоксии, хотя социализмы бывали самые разные. Был даже инопланетный социализм Хуана Посадаса, считавшего, что только социалисты-пришельцы помогут сокрушить капитализм. Судя по всему, посадизм остаётся самой реалистической версией социализма из всех. При этом все социализмы сходятся в главном: средства производства должны контролироваться коллективно (партией, обществом, классом, нацией, государством, пришельцами), а общее благо должно быть превыше личного.

Был ли Гитлер социалистом? Да, на свой лад был.

Весь разговор Маск и Вайдель упивались тем, что теперь-то можно нарушать повестку, но если в мире и есть какое-то противостояние, то оно ведётся не между правыми и левыми, а между историей и шизореальностью, между угнетающими логическими взаимосвязями и медиа-фуком, в котором Гитлер объявляется коммунистом с той же незамутненностью, с которой чуть ранее его объявляли правым консерватором.

Единственное спасение от шизореальности — это то, что изначально было с чудинкой, мир художественной литературы, куда входишь по праву воображения, соглашаясь с самыми смелыми допущениями, где Гитлера и вовсе могут укусить за нос, как в русском финале нерусского романа «Благоволительницы».

Читайтесь кто может!
25.11.202413:56
Об «Ибупрофене» Булата Ханова. Голова болеть не перестанет.
08.02.202505:54
Литературный критик Уэйн Бут о самой сути:

Делиться друг с другом метафорами, — один из тех опытов, ради которых мы живем.
29.01.202513:48
Наконец-то сложил, почему мне не нравится Захар Прилепин, почему он куда неприятнее и опаснее всех Гораликов вместе взятых.

Когда-то казалось, что дело в позе, знакомствах или политических взглядах, но мало ли кто с кем и как? Гораздо важнее, что Прилепин не различает нюанс, то единственное, что отличает культуру от свода приказов, и своим неразличением он прямо сейчас гасит нарождающуюся российскую сложность сильнее, чем любой поуехавший комиссар.

Для понимания пришлось ещё раз взглянуть на роман «Обитель». Это текст о том, что роли жертв и палачей неоднозначны, что павший от пули на Соловках мог быть кровожадным зверем, а застреливший его — почти святым. Казалось бы, на этом уже можно закончить, так как замечание «всё было не так однозначно» по отношению к массовым убийствам есть идеальный донос на самого себя, но всё дело в том, как именно Прилепин проводит своё оправдание. Он сближает жертву и палачей посредством страдания, которое преображает и правых, и виноватых в общей очистительной муке. Народ в лице Артёма Горяинова не просто платит за свои грехи, а возвышается, духовно перерастает самого себя.

Что неожиданно напоминает Дмитрия Быкова, который исповедует ту же самую идею, но не к репрессалиям 1920-1930-х, а к ВОВ, которая, по мнению иноагента, так же очистила советский народ от собственных прегрешений. О, не Мережковский, вовсе не Мережковский быковский литературный двойник!

Что не так с прилепинской идеей о необходимости страданий?

Писатель считает её христианской, хотя она таковой не является. Страдание во Христе неизбежно, но не желанно: страдание порождено несовпадением между истиной и реальностью, это не какое-то необходимое условие духовного возвышения. Даже попущенное Богом, страдание не становится благом, а только свидетельством несовершенства земной жизни. Страдание в христианстве нельзя воспринимать как ницшеанскую лесенку, по которой взбирается сверхчеловек — каждая преодолённая ступенька делает тебя не более сильным, а всё более отличающимся от мира, разрыв с которым и приносит муку.

Это и есть нюанс. То, что меняет всё.

Под видом близких к Достоевскому и Христу идей Захар Прилепин принёс в русскую литературу оправдание политики посредством страданий. С чем-то подобным столкнулись послевоенные еврейские интеллектуалы, которым пришлось дать серьёзный бой настырным попыткам подверстать истребление своего народа к какому-либо смыслу. Как показал Джорджо Агамбен, потребовалось много сил, чтобы отвести от Холокоста все божественные значения. Даже неглупые люди не понимали, чем это может грозить. Историософия Захара Прилепина вызвана катастрофой сходных масштабов, но она не отводит, а наоборот приближает к беде, это опять шаги во тьму внешнюю, где, при приведении к единству, вновь будут ломать кости и скрипеть зубами.

По счастью, Прилепин — это тот не поощряемый у нас тип заводилы, который хочет сам, в обход начальства, решать кого миловать, а кого всё-таки покарать. Из-за чего писателю никогда не дадут по-настоящему развернуться. Потому недавний список Прилепина — это никакой не донос, а бессильное раздражение, что кто-то может иначе думать и жить под теми зонтичными понятиями, которые, как казалось, находятся у тебя в руках. Вот вроде собрал в столбик фамилии, а твоя подпись под ними никого не убьёт.

Конечно, это обидно. Можно понять.

Критика Прилепина — это не вопрос взглядов и даже текстов, а что-то более базовое, это как останавливать человека, который ориентирует громадную толпу посредством на градус сбитого компаса. На долгой дистанции он заведёт вообще не туда, очень далеко от нюанса, сложности и ума, от всего того, что делает культуру культурой, а нас — людьми.

А затем оправдает ошибку перенесёнными в пути страданиями.
18.01.202518:17
Ещё про важность первого романного предложения.

Возьмём пример.

Один роман начинается так:

«Однако же, велик и могуч русский язык», — подумал Кондрат Егорович Кедров.


Другой так:

Генерал разведки в отставке Виктор Андреевич Белосельцев чувствовал приближение осени по тончайшей желтизне, текущей в бледном воздухе московского утра, словно где-то уронили капельку йода и она растворялась среди фасадов и крыш, просачивалась струйками в форточку, плавала в пятне водянистого солнца, создавая ощущение незримой болезни, поразившей город, его бульвары и здания, жильцов и прохожих, церкви и кремлёвские башни и его самого, Белосельцева, недвижно сидящего в негреющем свете затуманенного окна.


При условии, что стиль обоих романов не игра постмодерниста, а самая настоящая убеждённость, какой роман нужно сразу закрыть, а какой продолжить читать?

Несмотря на разность объёма, вердикт очевиден. Можно не торопиться, подумать.

И закрыть там, где про Кедрова и могучий язык.

Почему?

От обоих текстов веет кондовым советским регистром, такой официозной славящей прозой, которая о непростых мужах, поставленных перед непростыми государственными задачами. Но если лаконичный вариант не сулит ничего, кроме понимания, что вот так начинать роман можно только если тебя пленили агенты стран развитого капитализма, соловьистый второй вариант говорит о немаловажной стукнутости, о выкрученности всех базовых настроек до упора. Это может быть интересно. Или странно, смешно. Это может быть так плохо, что даже хорошо. Это в любом случае как-то, здесь есть оттенок. И он сразу показан. А по Кондрату Егоровичу ясно, что вот так чеканить будут до самого финала. И даже не поймут, что со всем этим не так.

Собственно, пространная цитата — это лауреат «Национального бестселлера» 2002 года, «Господин Гексоген» Александра Проханова.
13.01.202513:12
Вы, наверное, не знали, но уже несколько лет как среди молодых писателей объявился «гений» по имени Иван Чекалов. Поэтому поговорим о тех ошибках, которые юному дарованию лучше не совершать.
02.01.202516:03
Неприятный вопрос на очень тяжёлом материале.

И всё-таки.

Какой должна быть современная военная проза, если есть подобные видео?

На нём бой осени 2024 за село Трудовое, что северо-западнее многострадального Угледара: украинский штурмовик с нашлемной камерой готовится зачищать дом, но получает пулю и схватывается в рукопашной с якутским бойцом. Мелькает нож-быhычча. Кровь, мат: в борьбе якут закусывает палец противника. Так продолжается пару минут. Уставшие от поединка люди завязывают разговор. Он полон… уважения друг к другу. Украинец просит оставить его умирать: «Не трожь меня, всё. Дай я умру». Российский солдат, который сам был на волосок от гибели… соглашается и отходит. «Ты был лучше», — напоследок признаётся побеждённый и, вероятно, добивает себя гранатой.

В этом видео всё: ярость, благородство, драматургия, сюжет, диалог, предательство, архетипы, русское, животное, человеческое… Украинец начинает бой с проклятиями: «Ты на мою Родину пришёл!», а заканчивает проклятиями своему побратиму Хазе, который не пришёл на выручку. В конце боя проигравший становится ближе своему врагу, чем товарищу. Он меняется, в чём можно усмотреть самые разные, в том числе политические аллюзии и даже хрипящие, пророческие строчки Бродского, но важным кажется вот что.

Погибший был явно непрост: М4 в полном обвесе; камера, чтобы смаковать и разбирать смерть; идейное языческое послание в финале. Это не бусифицированный невольник, а пёс войны очевидных правых взглядов. Но он столкнулся с охотником, который оказался сильнее. И это столкновение не привнесло смысла: сила против силы всегда замыкает круг. Это ведь и был древний архаический поединок как из какой-нибудь Илиады: лицом к лицу, на везении и отваге. Тот вид схватки, под который род людской тысячелетиями затачивала эволюция. Столкнулись двое. Ушёл один. Иного не дано.

Но опиши такой бой на бумаге, причём опиши даже от своего опыта, получится пафосно, на грубых противопоставлениях, не по-настоящему.

У Ремарка в «На Западном фронте без перемен» была рукопашная с французским солдатом:

Я ни о чем не думаю, не принимаю никакого решения, молниеносно вонзаю в него кинжал и только чувствую, как это тело вздрагивает, а затем мягко и бессильно оседает. Когда я прихожу в себя, я ощущаю на руке что-то мокрое и липкое.


Может ли это по динамизму сравниться с видео? Нет. Должна ли современная военная проза заниматься передачей экстремального опыта? Маловероятно. Когда с 1980-х пошёл поток неподцензурной военной прозы (апофеозом стала выложенная в 2004 рукопись Шумилина «Ванька-ротный»), её не в последнюю очередь читали, чтобы узнать, как оно было «на самом деле». Сегодня весь Телеграм завален этим «на-самом-деле», из-за чего прочитать хочется бравурный официозный роман.

Что в таком случае выходит на первый план?

На первый план выходит концептуализация.

Пауль после убийства француза зачитывает сострадательный гуманистический монолог. Это ставит простенькую контрастную сцену выше абсолютной драматургии данного ролика. Литература способна превзойти самый экстремальный опыт благодаря позиции, с которой объясняет произошедшее. Она определяет вопрос, задаёт этику, спрашивает мораль. Причём на длинной дистанции. Как бы впечатляющи ни были видео, по ним не составить связного повествования. Это песок в потоке. Нужен тот, кто промоет его. И не через прохудившееся сито военных зарисовок, а через большой надёжный роман, то есть по серьёзу размеченный смысл.

Как никто другой, современный автор военной прозы должен быть интеллектуалом, даже сверх-интеллектуалом, создателем новых объясняющих рамок, смелых философских интерпретаций, радикальных или общечеловеческих прочтений. Задача передать ужас войны устарела. Портреты и психологические ситуации тоже подвластны видео. В военной прозе должно отпечататься что-то совсем иное, ускользнувшее от всех средств объективного контроля, понятное лишь фронтовику…

Прочитаем ли мы когда-нибудь об этом? Нужно ли об этом читать?

Смотреть — точно нет.
20.11.202415:29
О романе «Покров-17», травме и заговоре, который всё-таки не удался.
06.02.202507:54
​​Рубрика «Писатели бранятся».

В 2018 году Эдуард Лимонов выдал о Навальном настоящий эстетический приговор.

Начинается он так:

Мне неприятны его косой рот, его отутюженная и обессоченная жена.


Лимонов использует безупречные простые слова, сразу же взрывая их столь неожиданным словосочетанием, что оно пробрасывает все конвенции через плечо. Ну… да. Действительно — обессоченная, то есть лишённая жизни, холодная, ненастоящая. Бесстыдно точно, так мог бы сказать очень умный ребёнок. А вот вместо «отутюженной» лучше бы подошло «стянутая», что подчеркнуло бы не только внешнюю подчинённость Навальной, но и её выжатость. Она кем-то схвачена, эта женщина.

Лимонов никогда не стеснялся говорить про внешность, в том числе про внешность умерших, но в случае с Навальным это было верно вдвойне. Не в последнюю очередь его успех заключался в том, что Навальный не выглядел как жертва близкородственного скрещивания, чем сильно выделялся из политикума тех лет. Отсюда как попытки осадить Навального его же фигурой, так и его собственные «отличные фотографии», которые столь неприятны Лимонову. Писатель понял, что внешность Навального чужеродна, сделана по трафарету молодого Обамы, из-за чего ругает «американистый его тяжёлый скелет». Хотя и сам на правах классика позволяет себе американизм: «Стартовал нехорошую породу».

Дальше Лимонов пробивает двоечку: раз Навальный выглядит как чужак, то это буржуй, а буржуи обижают русских. Лево-националистическая риторика уже давно не работала, и Лимонов промахивается, обнажая стариковскую зависть к выскочке, который обскакал писателя на протестном поле. Здесь Лимонова можно было бы уничтожить, очень серьёзный промах. Но заканчивает Лимонов убийственно:

Чужой человек короче, не наш, и затылка нет.


Снова шик, понимание момента. Дескать, меня попросили дать комментарий, я за пару минут набросал, даже не вчитывался, так как всё с Навальным понятно, у него «затылка нет». Это и про внешность, и про ум, и про национальный характер. Очень сильное оскорбление, после такого только бить в морду.

Писатели, бранитесь правильно!
28.01.202514:02
О свежем романе Андрея Столярова «Милость Господня». Прекрасное фантастическое допущение так и не становится нужным словом.
18.01.202513:02
С какого предложения нужно начинать роман?

Вопрос занятный. Возможна такая классификация.

Теза. Ёмкое выявление смысла, который прежде не был так ловко схвачен. Теза должна соответствовать духу всего последующего романа и не должна путать простоту с банальностью, или оставаться высокопарной. Классический пример — это «Анна Каренина» Толстого:

Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему.


Эстетика. Предложение выражает форму романа, то, как он предлагает взглянуть на действительность. Чаще всего это смелая концептуальная претензия, манифест тропа. Первым предложением «Нейроманта» Уильям Гибсон передал всю эстетику киберпанка:

Небо над портом напоминало телеэкран, включенный на мертвый канал.


Провокация. Распространённый приём модернистской литературы, бросающей вызов обывательским представлениям. Хорошая провокация не вульгарна и не пошла, бьёт в место, которое даже не думали защищать, показывая его обнажённость. Формально у Камю в «Постороннем» два предложения, но сущностно оно едино:

Сегодня умерла мама. Или, может, вчера, не знаю.


Деталь. Одно из самых сложных начал, презирающее законы физики: в деталь должен быть заведён смысл, во много раз превышающий её объём. Сжатая, как нейтронная звезда, разворачивающаяся как само пространство, деталь тем больше говорит о проделанной писателем работе, чем скромнее выглядит. Юрий Тынянов, «Смерть Вазир-Мухтара»:

На очень холодной площади в декабре месяце тысяча восемьсот двадцать пятого года перестали существовать люди двадцатых годов с их прыгающей походкой.


Простота. До того ясное начало, что в нём проглядывает невероятная сложность. В таком начале есть смелость, есть ум и что-то всеобщее. Простота часто сочетается с чем-то ещё, например, с эстетикой: «Есть ветхие опушки у старых провинциальных городов» (Платонов, «Чевенгур»). За обманчивой простотой может скрываться намёк. «1984», Джордж Оруэлл:

Был яркий холодный апрельский день, часы били тринадцать.


Сложность. Как правило, свойственна экспериментальной литературе, где по течению реки, мимо церкви Адама и Евы, читателя сразу несут на слова, которые распорют ему брюхо. Рядом, в литературе эпических форм, существуют грандиозные первые предложения, непонятно — графоманные ли, а может, подобные древним свиткам. «Гиперион», Дэн Симмонс:

Консул Гегемонии сидел на балконе своего эбеново-черного космического корабля и на хорошо сохранившемся "Стейнвее" играл прелюдию до-диез минор Рахманинова, а снизу, вторя музыке, неслось мычание громадных зеленых псевдоящеров, бултыхавшихся в хлюпающей болотной жиже.


Вовлечение. Самый распространённый способ начать роман. Все всегда советуют чем-то зацепить читателя, но, если воспринимать читателя как рыбу, лучше вообще не садиться писать. Из вовлекающих начал хороши только те, кто с чем-то себя сочетает. Например, с деталью: «В пять часов утра, как всегда, пробило подъем — молотком об рельс у штабного барака» (Солженицын, «Один день Ивана Денисовича») или с простотой: «Сначала Штирлиц не поверил себе: в саду пел соловей» (Юлиан Семёнов, «Семнадцать мгновений весны»). Настоящий шедевр сотворил Маркес. Он начал «Сто лет одиночества» так:

Много лет спустя, перед самым расстрелом, полковник Аурелиано Буэндия припомнит тот далёкий день, когда отец повёл его поглядеть на лёд.


В этом предложении есть вовлечённость, простота и деталь, может быть ещё провокация. Но лёд… поглядеть на лёд — ну это что-то абсолютное, лучше просто не сделать. Возможно, за всеми классификациями как раз и таится что-то такое неявное, не простое и уж тем паче не сложное, а неуловимо присутствующее, едва показывающееся, скрытое.

Задача писателя в первом своём предложении найти и явить его.

Остальное неважно.
13.01.202506:26
26.12.202416:38
Вычитал, что в 1879 году вся русская критика отрецензировала лишь тринадцать (!) писателей. В год, когда началась публикация «Братьев Карамазовых», помимо Достоевского печатались Салтыков-Щедрин, Гаршин, Лесков — столь великие имена, что эпоха кажется сверхплотной, очень насыщенной. А на деле всего тринадцать отрецензированных душ. Из них литературе запомнились Яков Полонский и Надежда Хвощинская, но, как мы понимаем, далеко не на первых ролях. Золотой век русской литературы состоялся в условиях малочисленной и редкой критики, крохотной читательской аудитории (Достоевский оценивал, что журналы читает лишь 1 из 500 россиян), слабого книгоиздания, засилья периодики. Вся объективная реальность уверяла, что ничегошеньки у вас не выйдет, что так и будете квакать в провинциальной луже близ европейских морей, а получился вон какой океан. Русская литература взяла своё настроем, уверенностью в том, что нащупала основание, на котором может стоять сама и на котором вместе с ней может стоять всё человечество.

Желаю каждому современному писателю найти такую же точку опоры.
Тем, кто пишет хоррор, не лишним будет ознакомиться со свежей экранизацией манги «Спираль». В ней Дзюндзи Ито выкрутил всё: моллюски, вихри, ракушки, волосы, гончарный круг, водоворот, ухо — с каждым витком спирали в маленьком городке нарастает безумие. Хороший хоррор можно построить на абсолютизации единственной идеи. У Дзюндзи Ито есть ещё один шедевр. Это крошечный ужастик «Загадка Амигарского ущелья». После землетрясения в скале вскрылось множество человеческих силуэтов, которые ведут куда-то в толщу породы. Люди начинают испытывать странное влечение к тем силуэтам, которые подходят к их фигуре. Они хотят забраться в свои дыры и следовать сквозь скалу. Для хоррора не обязательно хорошо писать или даже строить внятный сюжет. Главное — найти пугающую идею и как следует выкрутить её. Но что пугает больше всего? То, что замечаешь не сразу. Щель, странный узор на стене.
显示 1 - 24 61
登录以解锁更多功能。