Дочитала «Доктора Живаго».
Всё, что в юности казалось неясным, поспешным, странным, теперь уложилось на свои места, и такой страшный порядок случился, как в доме Лары и Живаго в Варыкино, такой невозможный порядок — зимняя ночь, волки воют, и Живаго выходит на крыльцо. Как же я плакала. Я ни над одной книгой прежде так не плакала, сколько в этом романе боли и тоски за Россию, за человека; как пронзительно всё заканчивается Блоком и его «мы дети страшных лет России», только при Блоке фигурально, а при Пастернаке — буквально. И дети – дети, и страхи – страхи, и Россия – Россия, и смерть неизбежна. Как же Пастернак сумел всё это в себе вынести.
Цитаты перечитываю и опять плачу, не сочтите за позу, мне просто кажется, это самое естественное, что можно после Пастернака сделать. Выплакать из себя трагедию народа.
Они любили друг друга потому, что так хотели все кругом: земля под ними, небо над их головами, облака и деревья. Их любовь нравилась окружающим еще, может быть, больше, чем им самим. Незнакомым на улице, выстраивающимся на прогулке далям, комнатам, в которых они селились и встречались.
Она была девочкой, ребенком, а настороженную мысль, тревогу века уже можно было прочесть на ее лице, в ее глазах.
Прелесть моя незабвенная! Пока тебя помнят вгибы локтей моих, пока еще ты на руках и губах моих, я побуду с тобой. Я выплачу слезы о тебе в чем-нибудь достойном, остающемся. Я запишу память о тебе в нежном, нежном, щемяще печальном изображении. Я останусь тут, пока этого не сделаю. А потом и сам уеду. Вот как я изображу тебя. Я положу черты твои на бумагу, как после страшной бури, взрывающей море до основания, ложатся на песок следы сильнейшей, дальше всего доплескивавшейся волны.
Иногда встречается на свете большое и сильное чувство. К нему всегда примешивается жалость. Предмет нашего обожания тем более кажется нам жертвою, чем более мы любим. У некоторых сострадание к женщине переходит все мыслимые пределы. Их отзывчивость помещает ее в несбыточные, не находимые на свете, в одном воображении существующие положения, и они ревнуют ее к окружающему воздуху, к законам природы, к протекшим до нее тысячелетиям.
В местности было что-то замкнутое, недосказанное. От нее веяло пугачевщиной в преломлении Пушкина, азиатчиной аксаковских описаний.
Как-то на лекции Быкова (признан, кажется, иноагентом) от него услышала, что в XX веке есть два великих романа — «Доктор Фаустус» и «Доктор Живаго». Вообще не поняла тогда. А теперь поняла. Это долгая-долгая панихида по России.